Дар жизни

Дар случайный, дар напрасный
Жизнь, зачем ты мне дана?
Пушкин

1

Иван помнил свою жизнь с одного давно минувшего раннего утра; было еще темно, когда маленький Иван открыл глаза, но, увидев тьму, он в страхе перед нею опять закрыл их. И тогда он услышал голос матери, сказавшей отцу: «Кузьма, вставай на работу, зажги свет!»

Отец поднялся с деревянной кровати, пошел из комнаты на кухню и там зажег керосиновую лампу на деревянном столе. Утро еще не наступило, а в доме уже стало светло и тьмы не было. Маленький Иван улыбнулся и позвал: «Мама!»

Мать ему ответила: «Ты что?» Но Иван не знал, что ему сказать, и молчал.

— Рано еще, ты спи, Ваня, — сказала мать, — а нам пора подыматься.

— А я не хочу, — сказал Иван. — Мне тоже надо жить.

— Ну вставай жить, — соглашалась его добрая мать.

Иван поднялся, подошел к окну и поглядел во двор: есть ли там еще тьма. Во дворе было еще сумрачно и непроглядно, но на небе уже видны стали серые облака, и на соломенную крышу сарая сели две вороны. Иван вскоре разглядел и землю у заваленка, и низкие деревья в саду за плетнем. Земля была пуста без травы, и голые деревья озябли без листьев.

Мать затопила печку и сказала Ивану:

— Чего глядишь в окно? Там бабочки теперь не летают, трава умерла, — это осень настала... Одень штаны, простынешь.

Отец уходил на работу, на фабрику мельничных жерновов, а Иван с матерью оставались одни в доме на целый день. И так было с тех пор, как начал себя помнить Иван Кузьмич Гвоздарев.

Мать, бывало, прибирает комнату и кухню, потом принесет дров и воды, потом готовит обед — щи и кашу с молоком, — а Иван все сидит и ожидает мать, когда отделается, сядет на лавку, возьмет его к себе на колени и расскажет ему длинную долгую сказку.

Ивану было скучно одному без матери. Не привыкши жить, он не знал, что ему надо думать, что делать и что происходит кругом на свете. Сам по себе он не умел еще существовать, ему было страшно видеть то, чему он не знал имени и смысла чего не понимал, и он томился, если не чувствовал материнской любви.

И лишь сидя у матери на коленях, прильнув к ее теплому телу, он сознавал, что ему хорошо и он нужен матери.

В долгих рассказах матери, с полудня и до самого вечера, Ивану открывалось значение жизни, он слышал имена людей и предметов, узнавал счастье честной смелой души, видел всю разноцветную прелесть земли и неба, грусть и радость человеческих сердец, любящих или мучащих друг друга. Только вечером, когда приходил с работы отец, мать умолкала и укладывала Ивана спать, спев ему на сон грядущий маленькую песню.

Каждый день Иван слышал рано поутру, еще во тьме, голос матери, говорящей отцу: «Зажигай свет, Кузьма, пора вставать!»

И до полудня ожидал Иван, пока мать сделает всю работу по дому, а потом посадит его к себе и начнет говорить долгую сказку, сладкую, как забываемое воспоминание о материнском молоке.

Мать всегда, каждый день, брала к себе на колени Ивана и рассказывала ему все, что лежало у нее на сердце, что приходило ей на ум, что она испытала, что видела и знала, что воображала и чего желала своему сыну, и то, чего не знала, чего не было, нет и никогда не будет. Иван слушал мать и смотрел в ее любимое лицо, в ее глаза, глядевшие на него с тоскующей любовью, и сам он тоже всегда тосковал по матери, и как он ни прижимался к ней близко, как ни ласкала она его, Ивану все было словно мало матери и он постоянно и тихо горевал по ней. Глядя на мать, Иван видел ее и видел то, что она говорила ему: землю, освещенную солнцем и звездами, на которой хотелось жить со всеми людьми, и людей, что проходили через самое его сердце, сопровождаемые словами матери, людей добрых и кротких или грозных и страшных, разных и непохожих друг на друга, но одинаково влекущих к себе. Из слов матери рождались люди, растения, реки, животные, птицы, всё, что есть, что было или быть должно на свете, — и они входили в слушающего, внимательного Ивана, питали его сердце и уходили вон, а вместо них появлялись в нем другие жители земли, о которых рассказывала далее мать, но и они, просуществовав недолго в воображении маленького Ивана, исчезали затем в голубом тумане великого мира, уступая место новым незнакомым существам. И так продолжалось все время, пока длился рассказ матери. А когда она к вечеру умолкала, Иван не мог вспомнить ничего, что говорила мать: он помнил и чувствовал живыми все существа и предметы, о которых ему рассказывала далее мать, лишь пока она говорила, а затем забывал всех; только в сердце его долго оставалось еще радостное чувство, словно все те, кто посетили его и уже оставили, надышали в него свое доброе тепло, — и вот их уже нет никого, а тепло их жизни медленно остывает в Иване и все еще питает мальчика счастьем участия в чужой судьбе. Однако и эта радость соединения своей жизни с другими существами постепенно утрачивалась и рассеивалась, так же точно, как утрачивается хлеб, который мы едим, чтобы жить, — и маленькому Ивану снова становилось скучно и мучительно быть с одним самим собой, со своим опустевшим сердцем, когда умолкшая мать уже не говорила слов, оживающих в ее сыне.

Поэтому Иван хотел бы, чтобы мать говорила ему свой рассказ непрерывно, тогда он постоянно сидел бы у нее на коленях и слушал ее, позабыв о самом себе, и ему было бы всегда хорошо. Но матери некогда было целый день держать сына на коленях и выдумывать слова без конца.

Наутро Иван выходил поиграть во двор и на улицу: он вглядывался там в старую траву, в деревья и в лица прохожих людей, желая вспомнить, нет ли среди них тех, о которых ему рассказывала мать. Но никого не было похожих; и он забывал ясные слова матери; ему лишь казалось сейчас, что все на свете было другое, не такое живое, как в рассказе матери, не такое счастливое, не такое веселое и не такое о которой говорила мать, и неподвижное солнце светило уныло, а нее шло по небу, играя разноцветным как радуга светом и вызывая из земли себе навстречу смеющиеся цветы, и птицы на деревьях не пели так чисто, как пели они в нем от слов матери.

Тогда Иван спрашивал: «Мама, отчего этого не бывает?» — «Чего не бывает?» — Иван сначала не знал, как сказать, а потом говорил: «А так не бывает... Ты говоришь — они такие, а их нет, они живут другие!» Мать понимала и отвечала ему: «А я тебе не просто рассказывала, что ты видишь. Ты видишь не то, ты видишь одну видимость, а я тебе рассказывала про их душу, а ее глазами не видно, видно другое». — «А я хочу, чтобы ее тоже видно было, а видимости не надо», — просил Иван.

Мать молчала. «Тут уже я не знаю, как быть», — говорила она. «А ты узнай!» — попросил у нее сын.

Однажды отец долго не приходил с работы. Уже миновал вечер и наступила ночь, а отца все не было. Мать встревожилась, она велела Ивану спать, а сама стала собираться, чтобы идти за отцом на фабрику каменных жерновов. Мать ушла, Иван остался один, но спать он не хотел и не мог; он стал думать, что отец его умер, и заплакал. В комнате было сумрачно, маленький теплый огонь горел на столе; мать притушила лампу, чтобы керосин не выгорел напрасно, и оставила лишь немного света, чтобы Иван не боялся быть один. Иван не боялся; он глядел на слабый огонь в лампе и видел, что огонек живет один и не боится, отца у него нет и он не плачет. Тогда Иван тоже перестал плакать, он встал с мягкой постилки на сундуке, на которую каждый вечер мать укладывала его спать, и подошел к окну. Прижавшись лицом к стеклу, Иван стал глядеть в ночь — что там есть. На земле ничего не было видно, а на небе были звезды. Иван засмотрелся на них; звезды на небе были звезды. Иван засмотрелся на них4 звезды на небе были похожи на буквы в книге, которую отец читал по воскресеньям, а Иван листовал после него эту книгу, стараясь увидеть, где в буквах живут слова, а в словах люди, но не мог их там рассмотреть. Сейчас ему казалось, что из звезд на небе составлены важные слова, это должно быть тоже целая книга — один лист из нее, открытый для чтения всем вслух, но понять, что там написано, Иван не умел; он не умел еще читать и простой бумажной книги и помнил твердо всего одну букву «а», а другие же буквы то помнил, то опять забывал. Потом глаза его устали глядеть на далекие звезды и сами собой закрылись; Иван положил голову на подоконник и заснул, не узнав, когда возвратилась мать и когда она перенесла его на кровать, чтобы он спал рядом с нею.

Утром Иван увидел, что он спит на месте отца, а отца нету, и мать сама зажгла свет в лампе.

— Мама, а где папа?

— Папа. Папу твоего в тюрьму вчера увели.

— А какая тюрьма?.. Пойдем и мы в тюрьму, — сказал Иван. — Мы будем там жить.

Мать ответила, что при отце везде хорошо, при нем и в тюрьме можно жить; но только в тюрьму всех не пускают.

— Отец всех рабочих на фабрике подговорил, чтоб никому не работать. Пускай сначала хозяин прибавку дает, а то дети молока не видят.

— А я не хочу молока, — сказал Иван. — Нам его не надо, я воду пью, — и ты тоже... Мама, пойдем в тюрьму!

— Нам нельзя, тебе говорят, — ответила мать. — Нужно сначала забастовку сделать или чужого человека убить, тогда тебя в тюрьму на замок запрут.

Иван посмотрел на мать и улыбнулся ей; он догадался, что нужно делать.

— Мама, давай пойдем убивать! — сказал он.

Мать рассерчала на него.

— Ты мал еще и говоришь чего не надо... Отец твой никого не хотел убивать, он молоком тебя хотел кормить...

Мать сидела на скамье; она положила голову на стол и неслышно заплакала об отце.

— Боже мойй, Боже мой, что мы теперь делать будем с тобой! — шептала она. — Как нам жить!

Иван подошел к матери, он прижался лицом к ее животу и обхватил ее руками.

— Не плачь, мама!.. Я тебе сказку буду говорить, а ты слушай.

От матери шло тихое тепло: Иван приник еще ближе к ней и вспомнил, как летом он ходил в поле с отцом в светлый день, и там в поле так же пахло от земли и от неба смирным теплом, как сейчас от матери.

Иван стал говорить матери сказку, потмоу что хотел, чтобы она не плакала.

— Жили-были... Вот они жили-были... Мама, они жили-были на свете...

Иван умолк, не зная, что нужно рассказывать дальше; все материны сказки он забыл, а для той сказки, которую он хотел рассказать матери, чтобы утешить ее, он не знал слов; он думал, что как только он начнет говорить, так не остановиться, потому что слова сами собой идут из сердца, когда сердце тоскует и любит, — об этом давно говорила ему мать, — а он сейчас весь прижался к матери и любил ее всем сердцем, всем телом, согревающимся от ее дыхания, и даже закрытые глаза его любили мать и они видели ее, а говорить он больше не умел и не знал, как складывать слова, чтобы из них получился живой смысл, как в рассказах матери.

— Жили-были, — опять сказал Иван и спрятал свое лицо в коленях матери от застенчивости.

— Они жили-были, а потом что? — спросила его мать.

— Мама, они жили-были, а потом они померли, — сказал Иван. — И все, больше их нету...

— Нету? — спросила мать.

— Нету, — обрадовано сказал Иван, что окончил рассказывать сказку. — Они померли, их больше нету, а сначала они тоже жили-были...

Мать погладила голову сына.

— А кто же они были?

— Мама, они были мы с тобой, ты и я.

Мать подумала и улыбнулась; Иван почувствовал, что мать больше не плачет, и решил, что сказка его хорошая. И мать ему тоже сказала об этом.

— Сказка твоя хорошая, только короткая.

— Она вся, — произнес Иван.

— Она не вся, — сказала мать. — Ты не сказал, а как жизнь их прошла. Ты забыл, что они сначала целую жизнь прожили, а потом уже умерли. Ты про жизнь ничего не говорил, как мы с тобой жили: долго-долго, а ты еще дольше меня будешь жить. Ты про жизнь забыл...

— А раз они померли, то и забыли, — ответил Иван. — Папа говорил, бабушка все забыла, когда померла, и меня она тоже забыла. Я на нее в гробу глядел, а она лежит-молчит, она забыла...

— Бабушка была мертвая, а я нет, я тоже ведь ни тебя, ничего не забыла, — сказала мать. — Давай я сейчас печь затоплю, щи разогрею и кашу сварю, мне кормить тебя надо.

— Надо, — согласился Иван, — и ты со мной будешь есть... А потом расскажи мне сказку до вечера, и я засну.

— А отец! Ты забыл про отца?

— Про отца?.. Мама, я засну и во сне его увижу! И он нас тоже с тобой увидит во сне, когда в тюрьме ночь... Ему нас видно будет, ему там нескучно...

— Какой ты у меня! — проговорила мать. — И во сне, ты думаешь, правда бывает...

Однако более уже никогда Иван отца не увидел. В ту ночь он ему не приснился, а спустя недолгое время, через полгода, отец умер в тюрьме от чахотки. Матери выдели его тело в готовом некрашенном гробу, — гроб вывезли на подводе и сразу повезли на кладбище, а там опустили в вырытую арестантами глиняную могилу. Открывать гроб не велели, и мать с Иваном стали на колени, и они долго целовали верхние гробовые доски, пока им не сказал один старый арестант: «Хватит вам, не надолго расстались, нам в тюрьму обедать пора, а то опоздаем — там наши порции съедят!» — и, опустивши со своим помощником отца в могилу, начал скоро, поспешно сваливать обратно в могилу отрытую наверх глиняную землю.

После смерти отца мать поступила на работу. Каждое утро она уходила в длинный дощатый сарай, стоявший возле железнодорожного вокзала, и там дробила молотком крупные самородные камни в мелкий щебень. Она работала до самого позднего вечера, дотемна, чтобы больше зарабатывать денег, а потом приходила домой и уже усталая, сонная варила похлебку и кашу на ужин и на завтрашний день. Сказок она теперь Ивану не рассказывала и после еды сразу ложилась спать, изнемогшая в работе. Сын сидел около нее на постели, глядел, как она спит, а потом прикладывался к ней головой и тоже засыпал.

С утра начинался новый день — и долог он был без матери... Под вечер, как наставало время матери возвращаться, Иван уже плакал от тоски по ней. Так прожил он четыре дня, а на пятый сама мать, видя, как скучает без нее дома Иван, взяла его за руку и повела с собой на работу в сарай.

В сарае работали семь человек женщин и четверо мальчиков. Они сидели на земле и кололи камни молотками. Около каждого человека постепенно собиралась горка мелкого щебня, и около матери тоже была такая горка. Этот мелкий камень нужен был на железную дорогу — там его укладывали под рельсы на станции. Иван, как привела его мать с собою, сел у двери лицом к матери, так и просидел до вечера; только в обед и еще один раз мать кормила его хлебом с холодной вареной картошкой и давала пить молоко из бутылки, и сама ела. Весь день Иван смотрел на мать и был доволен и рад, что видел ее неразлучно. Каменная пыль стояла над работающими людьми, а они спешили скорее разбивать тяжелые камни на маленькие, чтобы их много было. Мать сказала Ивану, что за каждый маленький камешек ей дают крошку хлеба или каплю молока, а ей с Иваном нужно много хлебных крошек, чтобы жить.

На другой день Иван также пошел с матерью на работу. Он опять не отрываясь глядел в материнское лицо и время от времени собирал осколки камня, отлетавшие далеко из-под рук матери, и рассматривал их; они ему теперь казались живыми, после того как их коснулась мать.

Став более взрослым, Иван не запомнил, сколько времени он ходил с матерью в сарай на каменную работу. Но ему казалось, что он ходил с матерью недолго, потому что мать вскоре заболела и осталась дома лежать на кровати. Она прожила так много дней; мать лежала больная, а сын сидел при ней и смотрел на нее, боясь, что она умрет, — и у них осталась дома одна вода и картофельная кожура. Тогда Иван сам пошел в сарай долбить камень в щебенку, чтобы заработать деньги на хлеб, и стал туда ходить каждый день. Тоскуя по матери и будучи еще мал, он зарабатывал немного денег, однако, как мог, он кормил мать и кормился сам, покупая хлеб и пшено. Весь день он томился на работе, считая время до вечера по биению своего сердца, а вечером бежал домой и сначала проведывал ее, что она жива, а потом шел в лавку за хлебом... Иногда еще, по старой привычке, мать тихим голосом рассказывала сыну сказку на сон грядущий и, слушая, он засыпал возле нее счастливым.

Когда наступила зима, работать в дощатом сарае стало холодно, а дома у Ивана не было дров. Он собирал щепки и палки по дворам и на улице, но их хватало лишь для того, чтобы сварить или разогреть а них похлебку или кашу, а истопить печь для тепла нельзя. Мать стала болеть труднее и хуже, она лежала теперь вся горячая и Иван, прижавшись к ней, согревался в ее тепле и спал по ночам, и мать обнимала его одной рукой; она придерживала его близ себя, чтобы он откинулся от нее во сне и не продрог один в холоде.

В последнюю ночь жизни матери Иван проснулся от холода; мать уже не согревала его и прижимала сына к себе, чтобы самой от него согреться.

— Ты что, мама? — спросил Иван. — Ты не спишь и на меня смотришь.

— Я не сплю, — сказала мать, — я на тебя хочу наглядеться.

— А чего? Ты днем смотри, а ночью ты спи.

— Днем я тебя не увижу, — прошептала мать, — я умру.

— А я? — спросил Иван. — Я тоже умру.

— Ты нет, — ответила мать. — Ты будешь жить за меня.

— А я не буду.

— Будешь... Ты будешь без меня!

— А я не умею быть без тебя. Без тебя не надо.

— А ты помни, что я была, и ты живи за меня... Ты думай, что это я живу в тебе, — говорила мать.

— А где?.. Ты где тогда будешь жить во мне? — спросил Иван.

— Ты не помнишь, как ты дыщать начал от меня, а я помню, — произнесла мать. — Твое сердце от меня началось, и в нем я останусь.

— А т ебя видно будет, я увижу? — спросил Иван.

— Нет, — ответила мать. — Ты во сне меня увидишь.

— Я долго спать буду, — сказал сын. — А кто сказку расскажет?

— Ты скоро вырастешь, зачем тебе сказка, — тихо произнесла мать. — Ты правду узнаешь.

— Ты озябла, мама?

— Я остыла, сынок. Я слабая стала.

— Давай я дышать буду на тебя, ты согреешься...

Иван начал дышать матери в грудь, и ему казалось, что он долго дышал. А мать знала, что он дышал в нее мало и скоро уснул до утра, до вечной разлуки с нею.

Мать поднялась с кровати. Ей было плохо от слабости и от печали. Однако она хотела прибраться в комнате и на кухне и еще сварить на утро кулеш, чтобы Ивану было чего покушать. Она зажгла свет в лампе и, припогасив его, вытерла пыль с вещей, а потом стала мыть полы. Вымывши полы, она приготовила пшено и картошку, положила их в железное ведерко и начала щепать полено на лучинки для растопки. Она хотела жить, и она занималась делом, чтобы видно было, как она нужна на свете, и чтобы болезнь и слабость отошли от нее. Посредством своей заботливой работы она желала опять привыкнуть к обычной жизни, выздороветь и отстранить от себя смерть.

Она уже зажгла огонь в печи и здесь почувствовала, что сердце ее не дышит и время ее прошло. Она дунула на пламя в печи, но огонь не погас. Тогда она хотела вскрикнуть, чтобы проснулся Иван и побыл с нею, но вспомнила, что ему завтра с утра надо идти на работу толочь камень, и промолчала. Разрушающее горе, обращающее всех людей в святых в их последний час, прошло через ее существо и миновало. Мать стала спокойной, словно равнодушная; она скоро и разумно отомкнула замок с сундука с семейной одеждой, вынула из сундука чистую рубашку и переоделась в нее, потом опять замкнула сундук на замок, а ключ положила поверх сундука, чтобы Иван увидел — где он есть, и оглянулась по комнате: что еще надо сделать? — Лампу надо было потушить, от огня может быть пожар: Иван спит, а она умрет. Мать прикрутила фитиль, и свет погас. Затем мать легла на кровать рядом со свим сыном и обратилась лицом к стене, чтобы Иван утром при свете не увидел ее лица. «Что еще надо сделать? — подумала мать. — Огонь в печке остался гореть, он сам потухнет. Иван один будет жить, а с ним добрые люди будут. А мало добрых, так Иван сам вырастет добрым, не направсно я его жить родила».

Науто Иван, проснувшись, потрогал мать, лежавшую к нему спиной, чтобы и она проснулась. Мать не повернулась к нему.

— Ты меня не любишь! — сказал Иван.

Он перелез через тело матери к стене и посмотрел в ее лицо.

— Ты меня не любишь: ты умерла.

Подумав, он решил тоже умереть с матерью, потому что любил ее сейчас больше, чем живую, и хотел быть вместе с нею, как она.

— Мама! — позвал Иван.

Он лежала грустная, с добрым спящим лицом и полуоткрытыми глазами. «Живи за меня!» — вспомнил Иван слова матери, а ему хотелось лечь возле нее, прильнуть к ней и также быть холодным, уснувшим и бледным, как она.

Но Иван побоялся ослушаться матери, раз она велела ему жить вместо себя; он сошел с кровати, посмотрел в окно на белый день и съел кусок хлеба, посыпал его солью. Увидев вымытые полы и порядок в доме, Иван понял, что делала ночью покойная мать: «Она тогда прибралась, чтоб чисто было, мама тогда жива была».

И он нечаянно вскрикнул от боли в сердце, зашедшегося в груди и переставшего дышать.

— Мама, вставай ко мне!.. Вставай, мама!

Мать не встала, она не могла.

Иван остался жить один.

* * *

После смерти матери Иван остался девяти лет от роду. С тех пор ему всюду стал видеться образ матери. Смотрел ли он на облако в небе — ему казалось, что оно похоже на лицо матери, вглядывался ли он в тьму ночи за окном — он видел, что оттуда на него смотрит мать, и она близко от него, но совсем приблизиться не может и сказать ничего не умеет от слабости; тогда Иван выбегал наружу в ночь и бежал туда, где видел мать, а ее уже не было нигде... Всходила луна и освещала землю. Иван останавливался и следил за луной: «Там мама живет, — думал он, — а где же она?»

Дома, в комнате и кухне, все предметы и вещи помнили мать и хранили еще след и теплоту ее рук. Поэтому Иван подолгу всматривался в доски кухонного стола, где готовила мать обед и ужин, гладил черенок ножа, которым она резала хлеб, нюхал подушку, на которой мать спала и умерла, и сам никогда не спал на ней, чтобы подушка была в целости... Если шевелилось листьями дерево на ветру, то Иван видел, что и листья складывались так, что они походили на лицо его матери, а затем это ее лицо вдруг исчезало, прежде, чем Иван успевал всмотреться в него. И в жилах древесины, что были в досках забора, равно и в лице далекой женщины, идущей навстречу, Ивану чудился родной, исчезнувший и вновь приближающийся к нему облик матери. Однако, как только Иван вглядывался в древесный рисунок на заборе, ничто в нем не оказывалось похожим на образ матери, и встречная женщина также была чужой и незнакомой. И всегда, лишь только сердце Ивана начинало радоваться, как видение матери затемнялось перед ним, и другие, неизвестные образы и лица глядели на него. Тогда он переводил свой взор в землю, или на подорожную былинку, или еще куда-либо; слабый ветер шевелил земляные крошки, и былинка кивала головкой, а Ивану казалось, что он понимает их неслышные голоса: «Мы тоже сироты, мы тоже живем без отца и матери...»

После похорон матери к Ивану переселилась жить старшая сестра отца тетка Лукерья, чтобы мальчик не погиб один без призрения. Лукерью Иван видел давно, она жила в дальней деревне, и забыл ее. Когда она приехала и поставила в горнице свой сундучок с вещами, Иван внимательно оглядел Лукерью.

— Ты не мама! — сказал он.

Иван думал, что мать еще когда-нибудь придет домой и он увидит ее. Может быть, постучит ночью в окно незнакомая женщина, Иван открое ей дверь, она войдет, снимет платок с головы, и Иван узнает ее — это пришла мать; и снова она расскажет ему сказку, самую интересную, ту, которую не успела или забыла рассказать...

Днем Иван по-прежнему ходил работать на камни, а тетка Лукерья оставалась дома; она готовила обед себе и племяннику Ивану и кроме того вязала из шерсти на продажу чулки и варежки; она привезла с собой из деревни шерсть и теперь работала ее, добывая себе хлеб и коротая в труде затянувшееся время своей жизни: Лукерье без малого было уже восемьдесят лет.

Ночью Лукерья спала на кровати, а Иван лежал на постилке на полу. Иван просыпался ночью или под утро и слушал — не постучит ли мать в окно. Но тихо шли темные ночи, и никто не стучался; Ивану казалось тогда, что мать удаляется от него по пустой дороге все дальше и не вернется.

В зимние холода Иван из-за плохой одежды не ходил на работу; у него не было валенок, обувался он в материнские башмаки и в старый отцовский пиджак, истертый и заношенный, в котором уже не грела вата. В эти дни Иван сидел против Лукерья и глядел в ее лицо и на руки, как она вязала варежки и шепотом вела счет петлям. Иван видел, что Лукерья на мать совсем не похожа, но если он долго глядел на старуху, то ему начало казаться, что откуда-то издали, из глубины глаз старой Лукерьи, словно скрываясь за ее лицом, на него глядит сама мать, — и тогда старуха становилась похожей на нее; та же доброта и задумчивость были в это время во взоре Лукерьи и та же терпеливая сила в ее больших руках, что и у матери.

— Тетя, ты за кого живешь? — спросил Иван однажды Лукерью; в тот зимний ледяной день окна их жилища были завьюжены морозным снегом и в полдень было сумрачно, как вечером. — Ты за кого живешь?

Лукерья не поняла его, что он спросил.

— Я за себя живу, за кого же надо! — ответила она. — И тебя вот еще я берегу, пока вырастешь, — ты еще малолеток.

— А я за маму, я за маму живу. Я не сам! — с важной гордостью сказал Иван. — А за тебя можно жить?

— За меня не надо, за меня нельзя, — проговорила старуха. — А я то что ж буду делать?

— А ты что будешь? — спросил Иван и задумался. — Ты тоже будешь, а то тебе плохо...

Лукерья поглядела на мальчика, стараясь понять его разум.

— А чего мне плохо?.. Мне не плохо, я еще и глазами без очков вижу, и руки у меня живые, ишь — работают, что можно... Ноги только у меня болят, и харчи дорогие стали, война идет...

— Давай у меня будут ноги болеть, а у тебя нет, у тебя не будут! — сказал Иван. — Я за тебя буду на них ходить...

— К чему ж это такое нужно тебе? — осерчала немного Лукерья, удивляясь глупости мальчика. — Еще управишься быть и калекой, и старым, всего узнаешь...

— Давай я старым буду! — попросил Иван.

— Да к чему тебе такое?.. Я-то молодой оттого не стану, что ты старым будешь!

— Ты не умеешь? — спросил Иван.

— Не умею, нету, — вздохнула старуха. — А если бы сумела я быть молодой, так разве я так бы жила!..

— А как же, тетя Лукерья, а как же?

Лукерья отложила моток шерсти и вязальные крючки, встала со скамьи, улыбнулась повеселевшим лицом и притопнула больными ногами.

— Я бы тогда кругом света плясать пошла!

Старуха опять села на скамью и взяла шерсть.

— А теперь я, что же, теперь я не своей жизнью живу... Да жаловаться-то, Ваня, некому, и другие люди, получше нас, и те живут не по-своему...

— А пусть они живут по-своему, — сказал Иван.

— По-своему они, стало быть, жить не могут, — ответила Лукерья, — они слабосильные...

— А надо им по-своему жить, а так не надо! — произнес Иван. — Пусть они хорошо живут, а если плохо, то помрут. А отчего они слабосильные? Я сильный!

— Чего ты говоришь, чего не понимаешь! — осудила Лукерья. — Кто мы такие с тобой? Ты сам-то за себя жизнь проживи, а то уж и за меня хочешь и за других думаешь!

— А как за себя надо, я не знаю, — сказал Иван. — Тетя, расскажи мне сказку, как мама, тогда я буду думать о тех, кто в сказке, и жить за них, как они...

— Сказки я, Ваня, прежде знала, а теперь давно их забыла, — ответила старуха. А ты живи по правде, ты уж сам себе хлеб зарабатываешь, чего тебе сказка нужна!

— Я буду по правде! — согласно сказал Иван.

Он&nnbsp;огляделся в сумрачном холодном жилище и почувствовал озноб. Но он вспомнил, что здесь жила его мать, она дышала здесь, он грелся возле нее, когда спал; он вспомнил тепло ее и то, что она лежит теперь в могиле, в мерзлой земле, и не жалуется никому, что ей плохо, он стал согреваться, думая о матери.

— Тетя, а у нас сейчас теплее стало...

— Отчего теплее? Мы печь-то нынче не топили! А со вчерашнего дня все уже повыстудило...

— Нет, у нас тепло, — говорил Иван. — Я чувствую.

— Это неправда, холод кругом, — сказала Лукерья. — Щепай лучину, картошку пора варить.

Щепая лучину, Иван услышал далекие выстрелы и крики многих людей. Эти звуки происходили где-то в середине города, и что там было — неизвестно. Сам этот город был небольшой: если в летнее время смотреть от крайнего, последнего дома в городе, в котором жил Иван и его родители, то можно увидеть поле на другой окраине города. Люди здесь существовали огородничеством, ремеслом и работой на железной дороге; однако и этот малоизвестный город был необходим, потому что в нем жили люди.

Услышав выстрелы, Лукерья пошла к соседям. Вернувшись, она сказала, что в городе началась другая революция — первая была в феврале месяце и та, первая, была тихая и незаметная, а теперь в городе действуют и стреляют какие-то большевисты, и что будет — неизвестно; может быть, будет хлеб, а может быть, его не будет; однако же, соседи говорят, что пшено теперь подешевеет, проса родилось много, а большевисты говорят — народ надо кормить.

— Большевисты! — сказал Иван. — Это люди?

— Ну а кто же! — ответила Лукерья. — Все люди, да люди разные. Ни то правда про них говорят, ни то нет, — хоть бы раз на старости лет пожить. Говорят, они добрые.

— А кто добрые?

— А большевисты же эти... Я к портному сейчас ходила, к Ефстафию Тимофеевичу, он говорит: пускай будут большевисты, сыты будем, просто жить будем, у них сердце вместе с умом живет, я их знаю, говорит, я сам политик, и от радости нитку в иголку без очков вдел. Теперь я, говорит, видеть начинаю насквозь, в свое время живу, я люблю политику, портной говорит...

— А что политика? — задумался Иван. — Ты видала ее?

— Нету, я не видала ее... Должно быть, еда, что ль...

Они поужинали и легли спать, а когда ночь прошла и стало светло, Иван пошел в середину города — посмотреть, что там есть.

На базарной площади находилось много людей; они стояли и слушали, что говорил им один человек, который поднялся надо всеми, потому что стал в водонапойный желоб у колодца. Рассказав, что нужно, этот человек ушел, и на его место поднялся другой. Он был одет в изношенную солдатскую шинель и шапку. Иван пробрался близко к деревянному желобу и теперь слышал и видел говорящего человека хорошо. Человек говорил то злобно, то по-доброму, то грозил рукой вперед, то прижимал руку к себе, будто привлекая к своему сердцу всех молчащих и слушающих его. Однако и в гневе, и во время доброго чувства в глазах говорящего сохранялось тихое спокойное счастье, а худое усталое тело его в старой шинели делало его близким и знакомым для слушающих его бедняков города и приезжих крестьян.

— Не вечно, не навсегда будут у нас голод, холод и тоска жизни, а свобода будет у нас отныне и навеки! — сказал этот человек-солдат и улыбнулся народу своим измученным лицом, в котором открылось в эту минуту все его сердце.

Иван увидел, что так же улыбалась когда-то его умершая мать, и она тоже была худа от бедности и добра душою, как этот неизвестный человек.

— Фабрики и заводы были чужие, земля была чужая, и солнце светило не на нас, а мимо, — говорил далее человек, — а теперь власть наша и все наше. А поскольку так, постольку, товарищи, пускай каждый живет и существует нормально всей жизнью и по своему желанию. А то было так, что человек родился и чувствует себя — ему надо делать одно, а он делает другое: у него желание лежит, может, картины рисовать, дома складывать или шорником быть, а его черная сила капитализма неволит, чтоб он всю жизнь песок в пещере копал или камень долбил для мостовой, и нет ему более дороги никуда...

— А почем хлеб при свободе будет? — спросил чей-то старый голос.

Говорящий солдат умолк, а потом сказал сердито:

— Как так — почем хлеб при свободе будет? А ты почем хочешь, чтоб он был?

— Я-то? — сказал прежний старый голос. — Да нам бы лучше, чтоб хлеб даром был, пускай каждому ломоть получается!

— Будет и даром. Все в наших руках! — ответил солдат — Руки поработают, сознательность появится — и даром будет хлеб... Свобода и хлеб одно и то же, как жизнь в теле, так мы полагаем...

— Правда, правда твоя! — воскликнул издали громкий голос женщины. — В неволе человек сыт не бывает!

Разговор пошел далее-далее, но Иван уже более не понимал и не слушал слов; он все глядел на говорящего солдата и думал о том, где он живет, есть ли у него отец с матерью и что он будет делать теперь, когда народ уйдет домой, а он останется один.

Потом говорили другие люди, они говорили по очереди весь день, пока не стало смеркаться и время не пошло к ночи. Тогда народ, задумчивый, но обрадованный надеждой на лучшую жизнь, начал расходиться по дворам. Бедные люди говорили меж собой, что теперь должно статься легче жить, потому что нельзя постоянно существовать в нужде и недостатке, как при смерти, и время пришло светлой жизни, давно уж ей пора быть.

Говоривший солдат поднял бадью с водой из колодца, напился с краю и вытер рыжие усы, чтоб на них не замерзала вода. Увидев Ивана, все глядевшего на него, он спросил:

— А ты что стоишь, мальчуган? По тебе отец с матерью дома давно соскучились!

— Их нету, — сказал Иван.

— Нету? — спросил солдат. — Это плохо, но ничего, живи теперь один, живи с нами, человечество большое, не соскучишься... А где у вас тут постоялый двор, либо трактир, что ль, с ночлегом?

— Не знаю, мы дома ночуем, — ответил Иван.

— Ты-то дома ночуешь, а мне негде, — сказал солдат, — дома нету... Ну прощай пока, ступай ужинать и спать...

— А ты? — спросил Иван.

— Да я найду место, куда-нибудь денусь, кругом же своя Россия...

— А ты к нам иди! — попросил Иван. — У нас комната и кухня есть, ты на кровати под одеялом будешь спать...

Солдат посмотрел на Ивана долгим радующимся взглядом, словно постепенно узнавая в Иване того, кого давно искал и уже забыл в лицо, а встретив, не сразу понял...

2

Как вечное время, неподвижно стоит детство в воспоминании человека. Более позднее время, время юности и зрелости, течет, проходит и тратится в забвении, но детство лежит подобно озеру в безветренной стране нашей памяти и образ его хранится внутри человека неизменным до самой кончины...

В тот день, когда Иван встретил говорящего солдата, окончилось его детство. Солдата звали Антоном Александровичем Аркиным. Он остался работать в городе и стал жить вместе с Иваном в комнате и кухне, а самого Ивана и его тетку Лукерью Антон Аркин взял на свое попечение, то есть стал их кормить хлебом из своего жалованья.

— Я один остался на свете, я с детства живу сиротой. А одному не естся, не пьется, одному не живется, — говорил Аркин.

— Спасибо вам, — благодарила за хлеб Лукерья.

— А чего спасибо! — отвергал Аркин. — Хлеб от солнца идет, от земли, от народа. Вам спасибо за приют, за родство...

Как только Аркин поселился вместе с Иваном и старухой Лукерьей, так жизнь для Ивана переменилась; их стало теперь трое людей, хозяйства прибавилось, и дома теперь было жить нескучно. Просыпаясь по утрам, Иван подымался первым и зажигал свет в лампе, как делала когда-то мать.

Аркин служил в городе в должности военного комиссара. Он уходил на работу с утра и находился на службе до самого позднего вечера. Ивану он не велел больше ходить работать на камни, и нигде не велел ему работать, а отдал его в школу.

Стал Иван учиться, но учился он вначале плохо. Он каждую букву в книге рассматривал как отдельную живую фигурку или картинку. Поэтому ему трудно было научиться читать. Он видел в книге разнообразие непохожих одушевленных фигурок, живущих по своей самостоятельности, а не повторяющееся однообразие тридцати шести знаков.

Учительница прилежно учила Ивана Гвоздарева, она писала мелом на доске букву «о» или другую и говорила:

— Вот, Иван, ты видишь кружок, это буква «о» и всегда, когда кружок, значит, здесь буква «о».

— А они не ровня! — говорил Иван. — Одна буква «о» вон пожирней, она побогаче, а другая худая, она бедная...

— А читаются они одинаково! — говорила учительница. — Ты это запомни!

— Я упомнил уже! — без охоты соглашался Иван и думал втайне, что, сколько букв в книге, столько и звуков, и нет между ними одинаковых.

— Ты слушай меня, Иван Гвоздарев! — говорила учительница. — А если ты по-своему будешь думать, ты ни читать, ни писать, ни считать никогда не научишься...

— Я буду слушаться, — отвечал Иван, потому что учительница была добрая к нему, она говорила с ним как с важным старым человеком, и он полюбил ее и согласен был делать для нее все, что она считает нужным и правильным.