Вся жизнь
В глубине нашей памяти сохраняются и сновидения, и действительность; и спустя время уже нельзя бывает отличить, что явилось некогда вправду и что приснилось — особенно если прошли долгие годы и воспоминание уходит в детство, в далекий свет первоначальной жизни. В этой памяти детства давно минувший мир существует неизменно и бессмертно... Росло дерево где-то на поляне, в окрестностях родины, освещенное июньским полуденным солнцем; свет неба лежал на траве, и от волнения зноя тень древесных листьев неслышно трепетала по травяной сияющей земле, словно видно было, как дышит солнечный свет.
Томительно и скучно было сидеть десятилетнему мальчику Акиму под тем деревом, но в сердце его жило само по себе тихое, счастливое чувство, питаемое теплом земли, светом солнца, синим небом над далекими полями и воображением всего этого видимого, еще непривычного мира внутри собственной детской души, как если бы и трава росла, и свет светил, и ветер шевелился не снаружи, а в глубине тела Акима, — и ему интересно было жить за них и воображать, что думают и чего хотят ветер, солнце и трава. В детстве весь мир принадлежит ребенку, и Аким все, что видел, превращал в собственное переживание, думая про себя как про дерево, про муравья, про ветер, чтобы угадать, зачем они живут и отчего им хорошо. Мать велела ему уйти со двора гулять и не приходить до обеда, а еще лучше — до ужина, чтобы Аким не просил раньше времени есть... Аким обиделся на мать: «Я совсем к вам больше не приду, живите одни, или вернусь на старости лет, когда вы все умрете, а я один буду». У матери Акима было много детей без него, она уморилась от нужды и семейства, и она сказала сыну:
— Вот обидишь-то! Вот заплачем-то! Да уходи куда хочешь — век тебя не видать!
И Аким ушел из дома; он любил ходить вокруг своего двора в просторных полях, в кустарниках, по склону большого оврага, заросшего березовой рощей, и каждый раз находил тайные задумчивые места, где он никогда не был.
Увлеченный своим интересом и наблюдением, тихо, как дремлющий, шел в природе маленький Аким. И он вышел на дальнее поле, что находилось над рекою Старая Сосна. Был летний праздник, люди ходили хороводом по полю у опушки леса; они рвали ветви с листьями, собирали цветы на межах у растущих хлебов и завивали венки. Они пели песни, держали друг друга за руки, и чужая мать, пахнущая цветами, обновками и теплым лицом — не так, как пахла мать Акима, — чужая женщина взяла к себе Акима на руки и стала его целовать, стала с ним играть и смеяться, а потом накормила его белыми пышками. Здесь гуляла чужая деревня: в Акимовой деревне пшеницы не сеяли и белого хлеба не пекли, у них ели черный хлеб, картошку и лук. До заката солнца пробыл Аким посреди чужих людей, глядя в их незнакомые, милые лица, слушая музыку, которую играли на гармони, и позабыв свой дом. Он сидел на обрыве земли над рекой. За тою рекой, на другом берегу, лежали луга, и Акиму было видно, как там вдали, на земле и на небе, кончался день — свет скрывался в туман, в синий вечер, в большую и страшную ночь, где уже сверкают зарницы над глубокими травами, поникшими в сонной росе.
Наступило время, стало поздно, и Акиму давно было пора идти домой, но ему не хотелось, он думал совсем остаться здесь, где очутился. И одна большая, веселая и босая тетка из чужой деревни взяла Акима за руку и повела его с места, чтобы малый шел спать к своему двору. Тетка вывела Акима на межселенную межу и оставила его там, дальше он сам найдет дорогу в свою деревню. Аким и без тетки знал, что отсюда начинается земля его деревни, но ко двору не пошел. «Не пора еще», — сказал он сам себе; он не любил уходить оттуда, где ему нравилось, и оглянулся назад, на тетку.
Чужая тетка бежала большими ногами обратно к своим по сырой вечерней траве. «Толстая, сытая, — подумал про эту тетку Аким. — Харчи едят... Не пойду я домой, чего я — отца с матерью не видал: увижу. Ворочусь обратно к чужим, они по своим дворам пойдут, и я с ними, они меня примут в гости, а я у них наемся белых пышек и блинов: пузо станет, как барабан, сразу вырасту, большой буду, уйду в дальний край... Нет, обожду в чужую деревню ходить, пускай они меня сначала забудут, а я сзади них пойду. А то эта тетка толстая вспомнит меня и прогонит: ты опять, скажет, здесь, иди отсюда, полуночник! — Обожду... А уж пойду к ним в гости, попрошусь дней на пять или на четыре. Пускай дома хлеба больше останется, тогда мать с отцом наедятся получше и братья с сестрами, Паньке и Дуньке, Сеньке и Фильке моя доля прибудет, и никто в нашей избе ругаться и поганить черным словом не будет».
Аким сел под зреющую постаревшую рожь и осторожно потрогал рукою колос. Затем Аким наклонил этот колос и рассмотрел его: в колосе наливались влажные, нежные зерна хлеба; Аким решил, что они такими и должны быть, потому что дожди идут чистые, росы тоже ничего, только хлеб все равно испекается в печке черный и кислый, непохожий на эту светлую рожь.
В полях и на небе потемнело, запахло сырой сонной землей и цветами, склонившими свои высокие головы вниз, на плечи соседней травы. Аким посмотрел на рожь — ее колосья дремали, — значит, хлеб тоже хотел спать, и Аким, подумав, прилег головою на ком выпаханной земли, чтобы подремать наравне с травою и рожью.
Засветились звезды на небе. «А они проснулись и глядят! — увидел звезды Аким. — Я тоже не буду спать, а буду глядеть, а то мужики и бабы вернутся ко двору в свою чужую деревню, сядут ужинать и поедят всю еду, а я так останусь, а у них, сразу видать, харчи хорошие — люди у них белые, сытые, горластые... Нагулялись теперь, придут и поедят всё без остатка. Пойду и я за ними, а то не управлюсь!»
Аким вышел на ночную поляну над рекою. Там было уже пусто, люди ушли на ночлег, лишь вдалеке на другом берегу реки светились четыре огонька в избушках таинственной чужой деревни. Аким пошел по росе туда, боясь опоздать к ужину.
В курене, около деревянного моста жил древний старик; он сидел сейчас у маленького костра и грел себе на ужин кулеш на горящих щепках или суп с картошкой и луком, что- нибудь одно. Аким спросил у старика:
— Дедушка, а ты не видел — народ тут проходил на свою деревню, мужики и бабы, или нету их еще? Они там вон песни пели, ничего не делали.
Старый человек сидел, склонившись над пищей в котелке, он не поглядел на мальчика и не ответил ему: должно быть, ему надоело уже и примечать, что делается вокруг него, и говорить, и думать — пускай творится везде, что хочет, а его дело уже прожитое. В дневное время этот старик постоянно чинил мост, а ночью сторожил его, но мост все равно умирал, потому что дерево на мосту обветшало от старости лет, оно дышало, как пустое, под ногами Акима.
Где теперь, спустя целый человеческий век, тот дед у деревянного сельского моста? Может быть, живет и дышит еще где-нибудь: привык жить, а отвыкнуть забыл. А мост, наверно, давно снесен полой водою. Но что там есть теперь — через пятьдесят с лишним лет? Кто жив еще из людей, завивавших венки на высокой поляне во времена детства Акима, и что растет теперь на той земле — обычная трава или нет, и какие там стоят технические сооружения?..
Аким перешел мост и, чтобы меньше бояться тьмы, побежал скорее через луг на свет в окне, горевший ему навстречу из чужой деревни.
Крайняя избушка, в которой горел свет, была небольшая и неважная на вид. Аким влез на завалинок и поглядел внутрь избы, что там делается. В горнице за столом, покрытым скатертью, сидела худая женщина и ела ужин из чашки. Аким подумал про женщину, что она старуха, но для него все люди тогда, кто немного старше его или больше ростом, были стариками и старухами. Около женщины стояли прислоненными к столу два костыля. «Она, значит, хромолыд- ка! — решил Аким. — Сидит одна, венки завивать не ходит, ей не нужно». Он тихо постучал в стекло. Хромая женщина обратила свое лицо к окну, и Аким увидел незнакомые добрые глаза, спокойно глядевшие на него из глубины чужого сердца, словно издали. Женщина взялась за костыли и пошла, опираясь на них намученными руками, чтобы отворить дверь и встретить гостя. .
Аким вошел в избу и спросил хромую:
— Ты тут живешь?
— Тут, а где же, — сказала женщина. — Садись ужинать со мной.
— Наливай в чашку и ложку давай, — согласился Аким.
Но женщина села обратно на лавку и составила свои костыли.
— Сам себе налей, — сказала она. — В печке горшок с молочной лапшой стоит, лапша еще теплая... Ты видишь, я хромая. Бери мою чашку и ложку, я наелась. Хлеба себе отрежь, — сеяного возьми, черный я весь поела.
Аким начал самостоятельно управляться по хозяйству, а женщина молча следила за мальчиком с тем опечаленным терпеливым смирением, которое походило на скромное, но нерушимое счастье.
— Уж солнце-то давечь зашло, — сказала хозяйка и спросила у Акима: — А ты сам-то чей? Куда ты идешь в темное время такое?
— На шахту иду, — ответил Аким; он еще не думал, куда ему идти, но сейчас решил тронуться туда; у него дядя работал шахтером около Криндачевки, он письмо прислал оттуда, давно уже, и писал, что шахтеры живут сытно; отец Акима читал письмо вслух, по всем буквам.
— Уморишься, — произнесла хромая. — И по тебе отец с матерью соскучатся.
— Отец с матерью привыкнут, а потом забудут, — говорил Аким, кормясь молочной лапшой из большой чашки. — Я им заработки буду присылать, когда деньги скоплю.
—А ты откуда родом-то? — спрашивала женщина, и лицо ее воодушевилось интересом к посторонней жизни, забытым в болезни и одиночестве.
— Я нездешний, — рассказал Аким. — Я сам с Меловатки.
— С Меловатки? — удивилась хромая женщина. — Так от нас туда версты полторы будет ли, нет ли?.. Какой же ты нездешний?
— Я недальний, — соглашался Аким. — А ты чем больна, ногами?
— Добро бы одними ногами, — произнесла женщина, — а то я всем больна: слабостью... Доедай всю лапшу, не оставляй ничего — некому есть.
— Я всю, — сказал Аким. — А кто тебя кормит?
— Сыновья у меня. Они в разделе живут, из-за снох, а сами добрые и кормят меня хорошо, жаловаться не на что, — отвечала хозяйка избы. — Да мне помирать уж пора.
— Живи, чего тебе, — сказал Аким. — Харчи есть, в избе покой. У нас хуже.
— Не к чему жить... Я стара, больна, ходить не могу, побыть со мной некому, у всех своя нужда, чужая душа... Поел, что ль? Пора укладываться, я лампу буду тушить.
Акиму хозяйка велела достать из сундука чистую циновку и ложиться на пол, а потом она задула лампу, с трудом и болью забралась на кровать и утихла на ночь.
И пришлый Аким прижился в чужой избе. Он помогал хромой хозяйке убирать горницу, ходил по воду и приносил солому и хворост на истопку печи. Больной женщине было сподручней и веселей жить с Акимом, и она его не гнала от себя, только говорила, что отец с матерью скучают по Акиму и ему бы пора наведаться домой. Но Аким не хотел: «Домой я успею, — отвечал он, — у нас земля малодушная — суглинок, песок, известка — с нее не наешься. А прошлое лето дождей было мало, ни росы, ни сырости, чем там кормиться. Пускай мою долю родные съедят — у нас шесть душ, я седьмой, рты большие, а я у тебя буду, тебе ведь скучно. Ты хромая, сидишь одна в избе, а теперь я с тобой — тебе лучше».
Хромая женщина соглашалась с подростком, что с ним ей жить лучше, и поговорить есть с кем, и посмотреть есть на кого.
— С тобой мое сердце отвлекается от думы и часы скорее идут, — говорила хозяйка. — Да ведь ты на шахты скоро уйдешь...
— Погощу у тебя еще, — обещал Аким.
Но через два или три дня жизни у хромой хозяйки Аким захотел уйти от нее куда-нибудь в более дальнюю сторону, а сначала наведаться домой — живы ли там отец с матерью
и братья с сестрами, а то бывает, что люди умирают сразу, и сердце Акима заболело по-бедному от этой мысли. Но ему надо терпеть жизнь на чужой стороне, чтобы дома больше оставалось харчей.
На четвертый день хромая старуха послала Акима прополоть картошку на огороде, который был при дворе за пустой ригой. Аким пошел в огород, и хозяйка вышла туда вслед за ним: Аким стал полоть ненужную траву, зря евшую землю, а хромая стояла в отдалении, опершись на свои костыли, и глядела на мальчика, чтоб не скучать одной в избе.
Хромая женщина, согнувшись вся, бессильно висела на своих костылях, и Аким заметил теперь, что у нее был небольшой горб, нажитый или природный. «На Конек- Горбунок похожа! — подумал Аким, вспомнив сказку, которую читала ему сестра Панька. — Я работаю, а она стоит, ничего не может. Зря живет. Или нет — ей тоже нужно жить, раз она родилась. Не нужно, она бы не рожалась. Кому не нужно жить, того нет».
С ночной стороны продувал холодный неровный ветер, лето менялось и задолго давало предчувствие об осени; опять придется сидеть в закрытых избах, играть и ссориться с малолетними братьями и сестрами, ждать, когда будет обед, когда ужин, и стараться поймать из общей чашки какой-нибудь кусок, хоть картошку, побольше — и получить за это от отца пустою ложкой по лбу... «Нет, я ко двору не вернусь, пойду в дальние края, покуда тепло», — обсуждал свою судьбу Аким на чужом картофельном огороде.
— Иди, бабушка, домой! — сказал он хозяйке избы. — Ветер холодный, остудишься, потом помрешь!
— Ничего, милый, — ответила хромая женщина. — Я хоть обветрюсь и продышусь.
— Обветрится она! — хрипло серчал Аким. — Ты же немощная, больная вся такая, иди в избу, говорят тебе! — указывал Аким, вспоминая своего сердитого отца. — Ишь ты, хромолыдка какая, век тебя не видать!
Хромая со страхом и печалью смотрела на своего гостя, потом молча пошла в избу, волоча за собой убогие ноги.
— Горшок с кашей подальше в печку задвинь, а то остынет к обеду, — сказал Аким вслед хозяйке.
— Чего уж кричишь, я сама знаю, — ответила ему издали хромая женщина. — С салом будешь есть-то или с маслом постным?
— С салом, — пожелал Аким.
К обеду он управился прополоть огород, затем вышел за ворота, поглядел в свою родную сторону и пошел в избу обедать. Наутро хозяйка не встала с кровати, она занемогла.
— Остудилась! — говорил ей Аким. — Зачем ты на ветру стояла? Будешь теперь знать!
— Мне давно уже недужилось, — отвечала больная. — Сверху пот выходит, а внутри я сохну вся. И до тебя я лежала, а ты вот пришел когда в гости, мне будто полегчало, я отдышалась, есть на кого поглядеть стало, а теперь вот опять. Это я не от ветра, я давно таю сама по себе... Когда усну, чувствую, что плыву я по водам куда-то и вода меня испивает, проснусь — и весу во мне мало, я легкая, словно и нет меня...
— А где сыновья твои живут, давай я за ними схожу, сюда их кликну, — сказал Аким.
Женщина подумала и не велела Акиму ходить.
— Пока не надо... Да они уже привыкли, что я хворая. Старшего нет — он на неделю в город уехал, а второй был недавно, он крупу принес и бутылку керосина, — теперь его долго жена не пустит; может, и зайдет когда тайком от нее...
На ночь Аким постелил себе на полу возле самой кровати больной хозяйки, чтоб услышать, когда ей плохо будет, и сразу проснуться на помощь.
Стало тихо и темно во всей деревне. Через окно были видны две звезды, еле светившие от своей слабости, и по временам они припотухали вовсе, а потом опять светились, неясно, как во сне. В дальних полях изредка покрикивали поздние перепела — один голос спрашивал, а другой отвечал. И опять было молчание, и через приоткрытую дверь в сени прохладно пахло со двора свежей травой, напитавшейся росой.
— Спать пора! — сказал Аким и повернулся на правый бок.
— Спи, — ответила ему больная хозяйка с кровати. — Я костыль тут один поставлю, около твоей головы. Когда я буду холодеть, я им постучу об пол, ты проснешься и попрощаешься со мной. А сейчас спи.
— Ладно, — произнес Аким и уснул.
Он проснулся в страшной тьме, даже две слабые звезды ушли, на небе за окном, там теперь ничего не было — пустая тьма, и перепела умолкли в дальней ржи. Акиму снова захотелось спать, но он боялся теперь закрыть глаза, чтобы кто-нибудь не подполз к нему невидимо во мраке или не показался снаружи в окне.
— Аким, — тихо сказала больная женщина. — Это я тебе костылем стучала. Встань ко мне, засвети огонь. Мне худо, я стыну вся.
Услышав голос хозяйки избы, Аким перестал бояться тьмы и ночи; он потянулся в теплоте сна, закрыл глаза и, серчая, что не может тотчас встать, решил лишь подремать чуть-чуть и сразу подняться: хромая старуха не успеет остыть, она привыкла хворать, сама говорила. Стараясь вспомнить, что нужно проснуться, Аким уперся рукою в подстилку и, забыв сам себя, положил голову обратно на подушку. Но сквозь сон Аким услышал стук, который все приближался, — точно издали, еле слышно кто-то шел к нему или просился в его сердце, а он не мог подняться навстречу ему и ответить.
Костыль стучал по полу около уха Акима, больная женщина шепотом звала мальчика, но Аким бормотал в детском сне и не мог пробудиться. Женщина застучала костылем сильнее. Аким открыл глаза и вспомнил больную. Костыль перестал стучать, он покойно стоял нижним концом около самой головы Акима. Теперь было тихо; Аким прислушался — хозяйка редко и тягостно дышала, но больше не звала его. «Уснула, — решил Аким, — пусть спит, к утру ей полегчает», Он осторожно взял костыль и спрятал его под кровать, чтобы хромой хозяйке нечем было стучать и чтоб она спала, и Аким опять уснул.
У женщины, лежавшей на кровати, замирало сердце от старой слабости; она старалась глубже дышать и уснуть поскорее, но руки у нее холодели и теряли силу, она боялась, что не поднимет ими костыля, не успеет разбудить Акима и умрет одна, ни с кем не попрощавшись. И она снова позвала Акима еле шепчущим ртом, а затем протянула руку, чтобы постучать костылем, но костыля не было. «Он упал на пол, — подумала больная, — подняться за ним я сейчас не могу, мне и пошевелиться мочи нет; я подожду умирать до утра, буду дышать и проживу, пока не проснется Аким, нечем его разбудить».
Она прожила до утра. Аким выспался и проснулся.
— Ты жива? — спросил он хозяйку.
— Жива еще, — ответила женщина с кровати. — Мне легче будто стало и в сон тянет, я всю ночь не спала... Укрой мне ноги потеплее, достань мою шушунку из сундука. Обед сам себе сготовь — крупа в кадушке в сенцах стоит, сала себе отрежь...
— Сготовлю, — согласился Аким. — Опять жить будешь, только отоспишься?
— Как отдохну, так опять поживу, — пообещала больная хозяйка.
— Живи, — сказал Аким. — А я пообедаю и дальше пойду — на шахты.
— Ступай,—тихо произнесла хромая женщина. — С шахт назад ворочаться будешь, заходи опять гостить ко мне.
Аким укрыл ноги хозяйки шушункой поверх одеяла, подбил ей подушку и ответил:
— Зайду... Я нескоро ворочусь, а к тебе все одно приду. Тогда я заработок домой понесу и тебе гостинцев куплю иль обновку какую.
— Шаль мне купи, хоть полушалок, чтоб я не стыла, — попросила старая женщина.
— Из шерсти, — сказал Аким. — Я знаю. У моей матери была шаль, отец ее продал и пшена купил.
После обеда Аким взял себе кусок хлеба побольше и пошел на большак за деревню. Отец ему говорил когда-то, что по этой большой дороге все люди на шахту идут, и дядя ушел...
Вернулся Аким обратно нескоро — через пятьдесят пять лет. Из этих пятидесяти пяти лет отсутствия каждый день он хотел уйти домой, но ему нельзя было: то нужда и работа, то свои дети, то тюрьма, то война, то прочая забота, — так и прошла вся жизнь: небольшое мгновенное время, как убедился Аким. Весь свой век он готовился к чему-то наилучшему и томился, но не мог опомниться, пока не стал стариком. И теперь, в старости, он опять стал одиноким и свободным, каким был в детстве. Дети его выросли и живут сами по себе, а жена умерла.
И тогда старый Аким пошел домой. Где был большак, откуда он тронулся на шахты, теперь проходила железная дорога. Но Аким не поехал по железной дороге, а шел по обочине ее пешком.
В памятном месте он свернул с большака на деревню, где жила хромая женщина, некогда приютившая его, и сразу заблудился, не узнавая ничего. Он вошел в большой город, полный домов и богато живущих людей. Аким пошел по направлению к реке, по смутному воспоминанию, чтобы выйти на высокую поляну и оттуда добраться до своей деревни; там он оставил свое первое старое семейство — отца с матерью, братьев и сестер.
Реки не было. Он спросил у пожилого прохожего, где же река. Ему ответил прохожий, что реку давно впустили в трубу, а трубу зарыли в глубь земли...
Старик пошел далее по долгой улице, уставленной сплошь светло-желтыми, украшенными снаружи домами. Улица и после пересечения с рекой, схороненной в трубе, шла ровно, нигде не видно было той высокой поляны, посреди которой завивали венки в детстве Акима.
Старик миновал весь город и вышел на гладкий асфальтированный тракт. То место, где стояла его родная деревня, он не мог теперь обнаружить. Только печные углы из избы отца, может, лежат где-нибудь под фундаментом незнакомого дома. Аким воротился обратно в город, свернул в боковую улицу и вошел в попутный сад на площадь. Там он сел у фонтана и опомнился. У фонтана было прохладно, тихо, пахло дорогими посаженными цветами. Новые, сытые дети играли в горке песка за фонтаном; их сторожила молодая женщина с задумчивым лицом, одетая в белое платье с цветами; она ходила вокруг детей, занятых между собою, читала книжку, а иногда что-то говорила детям, наверно, делала им наставление.
Старый Аким подошел к задумчивой молодой женщине и спросил ее, полагая, что, может быть, он обознался, заблудился и пришел не на родину, а в чужое место:
— А вы не знаете, что тут раньше находилось, когда города не было?
— Знаю, — улыбнулась женщина ему в ответ. — Здесь были поля, леса, соломенные деревушки, а в них жили печальные, бедные люди.
— Верно, — согласился старик Аким и отошел от красивой молодой женщины.
Он вспомнил рожь и деревья, которые росли здесь в его детстве, сияющие летние дни, волнение зноя и трепетание теней древесных листьев на траве. В природе и в мире все это было и исчезло, но в нем, в человеке, ничто не забудется, пока он жив. Старик, варивший себе ужин у деревянного сельского моста, и женщина-хромолыдка, которой Аким не успел принести в подарок шерстяной полушалок, давно отжили на свете, но они существуют в чувстве и памяти старого Акима как любимые и бессмертные.
—А ну пойди сюда! — сказал Аким задумчивой женщине в белом платье с цветами.
Девушка молча и вежливо подошла.
— Ты чья? — спросил ее старик. — Давно здесь живешь или пришлая?
— Я родилась здесь, — ответила девушка. — Я дошкольница, в детском саду работаю, я Надя Иванушкина. А вы?
— Я рабочего класса, а родился тут, только давно уже, в старинное время, когда тебя не было.
— Меня не было, — согласилась Надя Иванушкина. — Я недавно живу: девятнадцать лет.
— А я уж в эти годы стариком почти был: на шахтах давно работал, женился и сын у меня рос, а мальчишкой в тюрьме отсидел — не в последний раз.
— А ваш сын здесь живет? — спросила Надя.
— Нет, не живет, — сказал Аким. — Я пришел один... Ступай занимайся с детьми.
Надя еще постояла возле Акима в стеснении и неловкости, а затем отошла к малолетним детям.
Старому Акиму она не понравилась, поэтому он и подозвал ее к себе, но не стал обижать.
Прежние люди, умершие и старые, должны были жить печальными и бедными в нищих жилищах, чтобы эта Надя
Иванушкина могла легко работать, быть красивой и задумчивой, одеваться в белое платье с цветами, жить в каменном доме и есть сытную пищу на обед и на ужин. Прежние люди не жалели себя — даром родились, даром померли. А эти — ишь какую жизнь себе выдумали!
Старый Аким раздумался, загоревал, сморился и уснул; он сидел на скамье, склонив голову на руки, окруженный благоухающими цветами, обдуваемый прохладой фонтана, в тишине распустившегося всеми листьями сада.
В сумерках он проснулся. Детей у фонтана не было, их, наверно, развели по домам. Но Надя Иванушкина сидела теперь одна в отдалении от Акима. Старик поглядел на нее и опять закрыл глаза.
Надя по своей воле подошла к дремлющему старику.
— Дедушка, — сказала она, — вы к кому приехали?
Аким открыл глаза на нее.
— К тебе в гости, — осерчал он.
— Ну пойдемте, — согласилась Надя Иванушкина.
Старик поднялся. «Все одно, — подумал он, — пойду погляжу». Надя жила недалеко — в чистой, убранной комнате. Она приветила старика и налила для него в тарелку супа с мясом.
— Ешьте, — пригласила она. — Я уже обедала.
— Замужняя? — спросил Аким.
— Нет еще. Одна живу, —сказала Надя. — Сейчас я вам второе подогрею.
— Грей, — сказал Аким. — А где я спать буду, у тебя одна кровать?
— На ней вы и будете спать, — решила молодая хозяйка. —А я на полу себе постелю. Я привычная, я на постройках работала, в общежитиях и в бараках жила, всего повидала.
Старик всмотрелся в эту девицу.
— Ишь ты! — произнес он.
Отобедавши, Аким сразу лег в мягкую постель на ночлег. Усталый и старый, он долго, однако, не мог уснуть — привык маяться. Надя уже давно спала на узком ковре на полу, сжавшись по-детски под простыней.
Среди ночи старик захотел вдруг пить.
— Хозяйка, дай пить! — шумно сказал Аким.
Надя сейчас же поднялась, чуткая, как неспавшая, сходила в одной рубашке на кухню и принесла оттуда стакан воды, а потом опять легла.
Напившись, старик уснул и во сне стал плакать, точно в нем освободилась опечаленная, измученная за долгую жизнь душа. Он не видел сновидений и не чувствовал страданий, но ему становилось все легче и легче, сон поглощал его глубже, он отдыхал; Аким не знал, что он плачет.
На рассвете старик проснулся. У его изголовья сидела Надя и утирала ему слезы своей ладонью.
— Успокойтесь, — говорила она, — вы давно плачете.
— Не чувствую, — сказал Аким.
— Ну теперь проснитесь и успокойтесь, — попросила его молодая хозяйка и поцеловала Акима в лоб. — Я понимаю.
Старик привлек к себе Надю, сжав ее голову руками.
— Прежние люди забыты, они умерли, а избы их сопрели, — произнес Аким. — Но ты не хуже их, ты должна быть лучше.
— Мы лучше, — доверчиво сказала Надя.
— Я помню их, ты запомни меня, а тебя запомнят, кто после тебя народится, те будут неизвестные — еще лучше тебя, — говорил старый Аким. — Так и будем жить один в другом, как один свет.
Надя слушала старика. Аким умолк. Ему теперь было уже привычно жить здесь — в чужом городе на месте родной деревни. Перед ним был все тот же знакомый с малолетства вечный человек, только моложе хромой старухи и счастливее ее.
— Я завтрак буду готовить, — сказала хозяйка. — Мне на работу сегодня идти.
— Готовь, чего же нам ждать, — ответил Аким.
— Дедушка, а отчего вы плакали ночью? — спросила Надя.
Старик ничего не сказал. Он не помнил, что плакал.
Надя задумалась.
— Вы жили, должно быть, плохо. Ушли далеко и всех забыли, пришли к нам — и нас не узнали. А забытые без вас все умерли, а ночью они пришли к вам в сердце. Но теперь их никого нет, не плачьте, теперь одни мы живем...
Старый Аким смолчал. Он понял, что жизнь в людях стала выше, и оробел перед этой девушкой Надей.