Рассказ не состоящего больше во жлобах

Звездов много, молонья сверкуляет — сколь неизреченны чудеса натуры! В городах — машины, сияющие ночью улицы, умные, вразумительные люди, вкусные вещества и прочее. А в полях — география, звездный свет, тихий ход рек, дыхание почвы, речь пахаря с встающим солнцем.

Миллиарды лет жили до меня мои предки — неглупые старики.

Их жизнь и работа запечатлелись в голове моей. Я — живой памятник своих предков и их завет и надежда. И то в этой голове, которая делалась миллионы веков, не хватает силы узреть весь мир, уложить его в сердце и сделать лучшим, чем он есть.

Имеем лишь слово — инструмент нежный, и из слов сплетаем и перекидываем тростниковые мосты меж своими живыми душами.

Хорошо в мире, без сомнения. Обжился я, притерпелся, а давно ли ставить ноги прямо вкрутую не мог, а полз корягой, верил всему, что видимо и невидимо.

И все таковые же были из нашей Тарараевки — невидный, обглоданный народ, не помнящий, как называется их уездный город или другой какой правительственный пункт.

Помню, в Красную Армию нас забрали. Приехали в Москву. Измордовались наши ребята в дороге. Слезли и очумели — ну, теперь мы пропали.

Кто что спросит, а мы:

— А? Што? А?

— Откуда, земляки?

— А? Што?

Стоят дома, несоразмерные с человеком. Идет человек, крутит тростью и лопочет неведомо что. Играет где-то жалостная музыка. Жутко и чудно нам. Далеко остались матери и сестры — жалко их стало, зря дома не любили их как следует.

Привели нас в казарму. Дом большой и построен из прочного кирпича — несгораемое помещение. Стоит уж, говорят, который год.

И тут чепуха с нами пошла. Старые красноармейцы смеются над нами:

— Пропали, — говорят, — теперь вы, товарищи. Лучше загодя проси у товарища Троцкого отпуска на побывку — вот он в клубе, ступай.

Пришли мы, человека три, в клуб.

— Вон, — показывают, — товарищ Троцкий.

— Дак то ж видимость одна, — говорим мы,— партрет.

— Нет, — отвечают,— это не видимость, это у буржуев видимость и обман один, а у нас, у пролетариев, — правда и живая личность. Проси отпуска.

Мы разом:

— Товарищ Троцкий, дозвольте домой на деревню к отцу-матери на побывку, в скорости возвратимся, а теперча надобно домой...

А товарищ Троцкий отвечает басом:

— Что ж вы, товарищи, аль дезертировать захотели, не успели приехать — уж побывку вам.

— Да мы, товарищ Троцкий, не привыкши еще и по дому соскучились...

— Ну, ступай, несознательный элемент, да живее оборачивайся, стало быть. Не распускайся в дороге: мажь сапоги, пуговицы пришивай, не будь рохлей, ты ведь будущий красный воин.

— Покорно благодарим. Уж будьте покойны.

Собрались мы и уехали. Командир наш дал нам по тыще даже: ат товарища, говорит, Троцкого — на харчи и табак, теперь вали смело. Такого уважительного товарища, должно, на свете еще не было.

Ну а через месяц нас троих же, четвертый на поезд не сел, взяли в волость как дезертиров. Тут-то я до всего дознался: вспомнил, как похохатывал командир, когда давал нам по тыще, как у товарища Троцкого губы не шевелились при разговоре. Не живая личность, а живая картина была в клубе, и за картиной сидел и рычал командир наш.

Ну, ничего. Приехавши в Москву мы окончательно определились на красноармейскую службу. Сажать нас не посадили, а посмеялись и сказали:

— Дураки вы, товарищи, надо ликвидировать вашу безграмотность и пройти с вами политграмоту. Вали каждый на свое место — думай больше и гляди глазами.

Ничего себе настало время — люди все ласковые и свои.

А через месяц я все-таки женился, не потому что надобность особая была, а давали мануфактуры, самовар, койку большую, скатерти, посуду всякую, обмеблирование и прочий семейный причиндал.

И отправил я супругу со всем казенным имуществом к родне — и радость, и помощь. Теперь я понимаю политику и во жлобах не состою.