Невозможное
Я не доклад собираюсь читать, а просто, с возможной краткостью и простотой, по-евангельски, расскажу вам про жизнь одного человека, моего товарища, — про эту жизнь, начавшуюся так богато и удивительно и кончившуюся так чудесно. По сравнению с этой короткой жизнью жизни Христов, Магометов и Будд — насмешка, театральность, напыщенность и скучные анекдоты.
Вместо теории, вместо головной выдумки, пусть строгой и красивой, я беру факт действительности и им бью, и мне никто не сможет ответить равным по силе ударом. Моя роль сводится к роли простого рассказчика.
Я не знаю, буду ли я рассказывать о любви или о другой, более мощной, более чудесной и еще никому не ведомой силе. Мне думается, что я буду говорить о чем-то другом, но я это другое и называю любовью, смеясь над тем обыденным физиологическим явлением, которое называют все любовью. Дело не в слове. Любовь — прекрасное певучее слово, и я назвал ее именем тот мир, которым я был недавно на всю жизнь поражен, который переродил меня, и я его никогда не забуду.
У шведского физика Аррениуса есть красивая, поразительная гипотеза о происхождении жизни на земле. По его догадке — жизнь не местное, не земное явление, а через эфирные неимоверные пространства переправлена к нам с других планет в виде колоний мельчайших и простейших организмов. Ведь известно, чем ниже организм, чем проще его структура, тем он выносливее к жару, к холоду, к истреблению
Что же перевезло по эфиру эту пыль жизни с звезд на Землю? Что служило им транспортом? Я предполагаю — свет. Свет имеет давление около миллиграмма на один квадратный метр. Вот, пользуясь этим давлением, как ветром в океане, эти тельца жизни и переплыли эфирную бездну. Парусами им служили их же тела, а источником светового ветра и начальным направляющим пунктом его — Солнце.
Но как они смогли отойти от Солнца,
Вообще говоря, если жизнь не земного происхождения, то только солнечного. Эти микроорганизмы приплыли по эфиру к нам с Солнца — и больше ниоткуда. Иначе нельзя понять механизм их транспортирования. А аппаратом, переправившим их к нам, служит свет. А вся Земля в сфере господства только солнечного света и только в крайне незначительной степени — в сфере света других солнц — далеких звезд. Так что получение жизни со звезд маловероятно или вероятно только в неимоверно малой доле.
Жизнь — солнечного происхождения. Мы потомки Солнца — не в переносном смысле, а в прямом — физическом. Но жизнь не только перенесена солнечным светом, она сама — свет в физическом смысле. Ибо атом есть, по выводам науки, система электронов, а свет есть электромагнитное переменное поле с частотой перемен — периодов в секунду около 5 000 000 000 000 000 (пятьсот триллионов) и длиной волны в 0,6 микрон. Нет тела, состоящего не из атомов, а атомов — не из электронов, а электрон есть элемент света. И очень вероятно будет то предположение, что Земля не получала вообще никаких готовых микроорганизмов, а получала и получает один свет и из этого света уже сама образует жизнь в близком и понятном нам смысле, сообразно своим условиям.
Само пространство, по новейшим учениям, электромагнитной природы,
Свет заслуживает главного внимания всей науки всего земного человечества; вся техника сведется в конце концов к светотехнике. Вся промышленность, экономика, культура, весь дух человечества революционно изменятся светом,
Прибор этот, названный фотоэлектромагнитным резонатором-трансформатором, играет роль преобразователя света в обыкновенный рабочий электрический ток, которым могли бы работать наши электромоторы, а свет,
Овладев светом, человечество будет почти всемогущим, и история его переступит решающую черту. Изобретение прибора, превращающего свет в рабочий ток, откроет эру света в экономике и технике и эру свободы в духе, ибо человек только тогда освобожден будет от труда — работы, от боя с материей и предастся творчеству и любви, о которой я сейчас буду читать.
Я буду читать о своем лучшем друге, теперь уже не живущем, давшем мне лучший пример жизни и открывшем нечаянно для самого себя чудо, от которого он и погиб для жизни и может воскреснуть где-то в иной <далее часть листа утрачена>.
Что вселенных много, и совершенно оригинальных, к этому подходит даже современная наука. В этом нет ничего сверхъестественного. Напротив, естественное, природа — есть всегда нечто более смелое и гениальное, чем самая вольная человеческая мечта. Только теперь мы начинам понимать это. Так что, говоря о другой вселенной, я мыслю о ней, как о невообразимой для меня действительности, но именно действительности, факте.
И вот родился раз человек, радостный, простой и совсем родной земле, без конца влюбленный в звезды, в утренние облака и в человека; влюбленный не мыслью, а кровью. Раз мы стояли с ним в поле ранним летним утром. На востоке в нежном невыразимом свете горела одна пышная последняя голубая звезда, и на нее неслись и неслись без ветра, в великой утренней тишине, неуловимые, почти несуществующие облака. В этот час все дороги в поле были пусты и прямо и недвижно стояла полными колосьями рожь. Далекий город не начинал еще греметь. Это был час полета облаков и тихого света. Я узнал тогда, что полная тишина есть вселенская музыка, и слушать ее можно без конца, и позабыть жить. Мы стояли очарованные и почти плакали от восторга. Облака умерли, и уже летели другие навстречу солнцу и сгорали в утреннем свете солнца и последней звезды. Эта звезда светилась и сквозь облака. Мы тогда поняли, как много неземного на земле, как в нашу тяжелую вселенную врезаются другие, неведомые, чуждые и легкие, как свет и дыхание, миры. Тогда у нас обоих родилась мысль о свете как об энергии, которой можно напитать и спасти человечество, и вывести его на путь борьбы с этой вселенной, и победить ее, сделать человеческой обителью. Именно тому другу моему принадлежала первая мысль, а после — блестящая теоретическая разработка вопроса о постройке фотоэлектромагнитного резонатора-трансформатора, преобразующего свет в ток. Он был по работе электриком, но не только им. Ничему почти не учившись, он обо всем догадывался и все знал. Это был почти не человек — легкий, ласковый и радостный днем, он рыдал по ночам оттого, что жизнь и человек такие, когда так легко можно быть иными и лучшими. Он воображал себе самую обыкновенную человеческую жизнь, воображал до того, что видел около своей койки на самом деле эту жизнь, прямо глазами, и видел, как безнадежна, мучительна и нестерпима такая жизнь и как она невозможна в таком мире, где есть свет и утренние облака, где есть предчувствие чего-то радостного и невозможного, от чего рвется сердце.
Я помню, какое счастье ему было просыпаться утром и видеть свет в окне, видеть цветы в плошках и солнечное сияние на вершине тополя у соседнего дома.
— Вот, понимаешь, — говорил он, — не могу переносить света просто, не могу видеть ночью звезды, — такая тоска и истома подымаются в душе, как будто что-то дорогое утрачено невозвратно.
Свет был его радостию и предчувствием. Но больше света и звезд он любил луну — этот тихий, сокровенный и вещий свет. В лунные ночи он метался по улицам, разговаривал с людьми; раз при мне поцеловал какую-то женщину и за это был избит ее спутником в кровь медным набалдашником палки.
Луна делала его лучшим и безумным. В такие минуты он постигал и видел все. Его кровная связь с миром была могущественна как ни у кого, и мир говорил ему о себе все, — ему не надо было читать книжек и ходить в университеты. Он был рожден в самом центре, в самом тугом узле вселенной и видел невольно и без усилий поддонный, скрытый и истинный образ мира. Все ему было открыто, все тайные глухие двери распахнуты, как для любимого сына, но он ничего не брал, никуда не шел, ничем не пользовался, а жил, как все, и только любовался по-своему.
Музыка приводила его в исступление. Больше всего он любил Лунную сонату Бетховена. И если он всегда жил, как пьяный и безумный, то после Лунной сонаты он уходил в странствие и пропадал по неделям.
Он мог не двигаться и все-таки переживать все, что делается во вселенной до ее последних пределов.
— Чтобы знать, надо делать руками, — пошло заметил ему раз один товарищ.
— Зачем? Это бессилие — делать, — ответил он, — это бессилие души человека. Не вставая со стула я могу любить, умирать, совершать подвиги и великие работы — и делать это на самом деле и ярче и действительней, чем руками. Для этого надо только иметь душу.
— Удивительно он умел работать. В сущности, это был великий и неповторимый лентяй. Он никогда ничего полезного не делал; его кормила какая-то девушка, которая считала его почему-то своим женихом, а он ее — невестой. Но в редкие моменты на него что-то находило, он садился за стол, исписывал каракулями и значками горы бумаги и сваливал после все в сундук, где пропадало это навеки, и он сам не вспоминал никогда о своих работах. После такого труда он бывал каким-то глупым и пустым. Вихрь бешеной работы выматывал из него все до конца, и он медленно наполнялся снова.
Вся его жизнь, как теперь я понял, была предчувствием и подготовкой к чему-то, чего он сам не знал и не предвидел, но чему был обречен.
И раз это случилось. Бездны планов, проектов и целые звездные сонмы фантазий роились в наших головах. Для осуществления любой, самой маленькой из них, требовались тысячелетия. Но мы ими просто играли и дарили их тому, кто первый попросит. Нам было по восемнадцати лет, когда это случилось. Он набрел на столб на дороге — и больше не мог его ни забыть, ни перенести. Он понял этот столб, как нужно по-настоящему понимать человеку все вещи в мире, — и больше ничего.
Странное и невозможное состояние нашло на него. Он не мог больше ходить, есть и думать. Он не мог забыть и просто переварить и перенести в душе пустынной дороги и старого изгнившего столба на ней. Что в нем было в те минуты— я не знаю и не знал, но он не мог больше жить. Ясно и видимо всем шло в нем истребление жизни. Он что-то увидел на той дороге и ходил туда каждый день.
Потом сразу это оборвалось, кончилось, забылось, и он стал прежним. Он опять стал чистым, радостным и задумчивым.
Он забылся в свирепой работе. Фотоэлектромагнитный резонатор-трансформатор под его руками приближался к концу. С изобретением этого аппарата такие вопросы, как междупланетное сообщение, казались пустяками. В свободные ночные минуты он думал о какой-то книге, которую собирался написать, чтобы вообще больше человеку не нужны были ни книги, ни науки, ни такая жизнь.
Смелый и простой, понимающий и безумный, кипящий и зажигающий, всегда тревожный, всегда с открытыми мутными, тоскующими глазами — он был один истинно живой, истинно имеющий душу, среди миллиарда трупов-автоматов, называющегося человечеством.
Разбудить его ночью, окрылить и зажечь внезапной мыслью и уговорить его броситься сейчас же на гибель — ничего не стоило. Это был человек, видевший в камнях ураганы, это была густая красная жизнь, не разведенная водой страха и сомнения в себе. Если мир есть окаменелый ураган, то он был ураганом освобожденным, каким мир был когда-то и будет опять.
Мир должен воскреснуть или взорваться, но таким, как есть, он быть не должен и быть не может. Мой товарищ был первой искрой, в которую превратился камень. Он один ходил ожившим, проснувшимся среди еще глубоко спящего мертвого мира.
Вот, недавно, на дорогах нашего мира появился этот неумирающий Агасфер и пропал навсегда, ничего не сделав, присланный сделать все, зажечь или взорвать эту окаменевшую громаду — вселенную, отворить тяжкие двери тайн к вольным пространствам силы и чуда.
Он один был живым и тревожным среди нас, мертвых и спящих. И своим исчезновением, своей смертью он доказал всем, что есть иная вселенная. И по его дороге должны пойти все люди. И там, где мы когда-то летним утром видели свет, звезду и облака, там, где он увидел дорогу и столб, а потом девушку, — там мы увидим все когда-нибудь свое спасение.
Печальный и ласковый странник — Агасфер прошел и показал дорогу, ничего не показывая и не говоря. Мы должны увидеть мир его мутными, тоскующими глазами.
Так это было. Пошли мы раз с ним в один дом, где нас обоих знали. Пришли и сели. В том доме никого не было, кроме дочери нашего общего товарища, — Марии. Все трое мы ничего не говорили, и это молчание нам было легко. Так и должно быть. Есть моменты, когда человек с человеком сливаются в одно своими сокровенными душами, и тогда бывает экстаз. Только через другую душу можно увидеть весь мир, а не через одну свою. Когда люди будут уметь спаиваться в одно при посредстве одного безмолвия — не нужно будет никакого искусства, ибо всякое искусство есть транспортное средство от души к душе. Тогда будет не транспорт, а совмещение.
Мы сидели тем грозным осенним вечером в ласковой маленькой комнате, полной света и музыки далекого рояля (кто-то играл в соседней квартире). Мария сидела, простая и ясная, и глядела в книжку. За окном замерла тьма и шлепал сапогами прохожий. Друг мой сидел и думал. Он не знал, зачем пришел и о чем говорить с этой странной кроткой девушкой. Он, кажется, и не посмотрел на нее ни разу как следует. А она сидела и не чувствовала, какое чудо она вызовет через полчаса; и так проживет и умрет, ничего не узнав, не виновная ни в чем. Так мне казалось тогда.
Потом мы о чем-то говорили, и товарищ мой вдруг наклонился к ней, взглянул в ее тихие чуть поднятые глаза и откинулся в стуле. Через миг он светился. Светился всем телом; свет шел из него; не тот воображаемый глупый поэтический свет, а свет настоящий, какой зажигают в комнатах по вечерам. Такой материальный свет и есть самый чудесный и единственный свет. Сам сын света, весь сотворенный из света, как и каждый из нас, он отдавал теперь свою душу другому человеку, в него входило что-то другое и вытесняло старую душу-свет. Это все покажется сказкой, а я это видел, и это научно верно. Действительность смешнее и фантастичнее фантазии. Человек, думающий, что он знает настоящий мир, глуп: он знает кусок действительности, обрубленный так, чтобы было покойно жить. Дурак он.
Через минуту мы шли уже по улицам, и он, светящийся так, что видны лужи, был смешон и жалок. И встречные люди останавливались и удивлялись. В первый раз по земле, по грязной улице скучного, злого города шел светлый и светящийся человек. В первый раз человек полюбил другого человека; и другой, ясный и мучительный мир, вонзился в этот— и завязалась короткая радостная борьба между любовью и жизнью. Жизнь есть свет в физическом смысле, и этот свет уходил из моего друга, чтобы могло в него войти другое.
В мертвом мире, при гробовом молчании жизни раздался первый удар, шел светлый вестник катастрофы. И никто ничего не понимал.
— Что с тобой? — спросил я у него.
— Я люблю, — сказал он тихо. — Но я знаю — чего хочу, то невозможно тут, и сердце мое не выдержит. Ты понимаешь? Нет, ты ничего не поймешь. Ты знаешь, как тяжко мне сейчас?
И мы шли и шли ночью около домов, где спали люди от усталости и тоски.
— Чего же ты хочешь?
— О, знаю, — ее хочу! Но не такую. Я не дотронусь до нее. Ни губы, ни груди мне не нужны. Я хочу поцеловать ее душу… Нет, тут ничего невозможно. Этого нельзя сказать. Слово сделано для удобства. Я не знаю, как сказать, и никто никогда ничего про это не скажет ни словом, ни музыкой, ни песней. Это можно иметь, но нельзя об этом рассказать. Этого, я чувствую, никогда ни у кого не было — в первом во мне, и со мной прекратится…
Он замолчал, трудно задышал, и у него от жара шелестели губы.
Прошел теплый мокрый снег, и мы подошли к дому, где он жил. Я зажег лампу. Он сел и тихо заговорил:
— Ее хочу. Но всю такую, какая есть. Не мечту свою я люблю, а ее — с бровями, с платьем, с глупостью — всю такую… Но тут это невозможно. Но слушай, я говорю все глупость, я не знаю, что говорю и чего хочу, у меня нет сознания. У меня нет воли дышать…
Он лег на пол, положил голову на дрова и сразу весь померк. Я наклонился и увидел, что его нет. Лежит один мертвый человек, и глаза у него открытые, и эти глаза чужие, и я их никогда не видел.
Он лежал померкший и мирный. Его ураганная, пламенная душа навсегда замерзла в этом теле. Любовь обняла в нем жизнь и задушила ее.
Вошла его невеста, или кто она ему была, и начала скучно плакать.
Я пошел домой. Все кончилось. Любовь в этом мире невозможна, но она одна необходима миру. И кто-нибудь должен погибнуть: или любовь войдет в мир и распаяет его и превратит в пламень и ураган, или любви никто никогда не узнает, а будет один пол, физиология и размножение.
Но нет — пусть любовь невозможна, но она неизбежна и необходима. И мы летим к тому, что всем нам единственно нужно, но что невозможно.
Танец на этой игле есть вечность.
Может, найдется какой чудесный безумец, который решит ту задачу, как сделать любовь возможной в этом мире, не уничтожая жизни.
В моем друге смерть была ослепительной победой, потому что в нем замерло сердце от любви. Любовь поцеловала жизнь смертельным поцелуем и сама исчезла в чуждом всем трупе. Друг мой был честен и делал все до конца.
Я забыл сказать, что и та девушка— Мария— пропала. Друг мой передал, зажег в ней свою душу, смертельно любящую и родную. Она не умерла, а исчезла. Вечный ей путь!
И вот у меня теперь мелькает мысль. Если у людей не хватает честности и гениальности любить друг друга (и не только друг друга, но и всякую вещь, как друг мой любил столб на дороге), если не хватает любви (или не входит та иная вселенная в нашу такими большими кусками), то можно любого насильно заставить любить. (Хотя это не насильно: они сами того хотят, но у них не хватает смелости и свободы.) Для этого надо подойти к вопросу любви технически. Я не догадался тогда исследовать своего друга. Вселенная любви, вошедшая в него, имеет какие-нибудь признаки, носители. Назовем их микробами, возбудителями любви. Что-то в этом виде должно быть обязательно.
Эти микробы надо открыть, исследовать условия их развития, благоприятные для них, потом лабораторно, искусственно создать эти благоприятные условия для их расцвета и развести эти микробы в препаратах, как разводят культуры холеры, тифа
Тогда придет истинное светопреставление. Вселенная из камня станет ураганом. Ибо любовь действует не только в людях, но и в материи. Песок, камни и звезды начнут двигаться и падать, потому что ураганная стихия любви войдет в них. Все сгорит, перегорит и изменится. Из камня хлынет пламя; из-под земли вырвется пламенный вихрь и все будет расти и расти, вертеться, греметь, стихать, неистовствовать, потому что вселенная станет любовью, а любовь есть невозможность. А кроме этой невозможности ничего нет. И будет то, чему невозможно быть. И мир будет ураганом выть и гореть в тоске, в смерти, в восторге и экстазе.
Любовь — невозможность. Но она — правда и необходима мне и вам. Пусть будет любовь — невозможность, чем эта ненужная маленькая возможность — жизнь.