Иван Жох

I

Четырнадцатого декабря 1762 года Екатериною II был обнародован Сенатский указ, до раскольников относящийся.

По сему указу извещалось, что раскольники, кои без особой злобы схоронились в иных державах, могут теперь домой воротиться. Для этого в указе содержалось прельщение, что воротившиеся раскольники будут причислены к государственным экономическим крестьянам, мещанам и купцам, хотя бы они до бегства были крепостными; поверх того, раскольникам обещалась земля для поселения и освобождение от всех повинностей на шесть лет.

Чиновники, работавшие в Сенате над раскольничьим указом, хвалились, что велика милость императрицы, раз она таких охальных негодников простила; а иные чиновники, что разумом крепче и в чинах повыше, сказывали, что царица откуп большой получила от московских купцов-раскольников, — что будто бы купцы-староверы один миллион рублей в казну внесли ради помилования своей родни, а — в надбавку тому — главный староверский коновод и миллионщик Иван Фомич Ларионов особый зарок дал в Святейшем синоде, что бесовских делов и бунтов он впредь не попустит, а возвращенных из других держав раскольников возьмет на свое попечение.

А томилось за границами раскольников не менее как десять тысяч человек, но указу сразу они не поверили, а стали выжидать. Думали, что на казнь или на изгнание в Сибирь царица обольщает, чтобы изъять раскольников из инородных держав и тем прослыть просвещенной монархиней.

Однако ничего нового не выходило.

Тогда раскольники решили просочиться сквозь границу малой порцией, чтобы потом узнать — не покарает ли царица просочившихся людей.

По сему решению и по совету стародубского попа Данилы от Всех Святых на Камушках в августе месяце 1779 года на Добрянский форпост Киевской провинции, что стоял обаполо польской границы, явился человек и объявил, что желает видеть начальника поста.

По личности он выходил похожим на крестьянина или мелкого купца.

Это был мужчина лет около сорока на вид, среднего великорусского роста, с темным рябоватым лицом и могучим сухим телом. На голове у него росла темнорусая гуща волос, а в бороде извивалась седина. Особенно надобно отметить глаза — черные, с притаенной хитрецой, в которых светился отменный характер.

Ему было не более 33 или 34 лет от роду, а может и менее — при такой личине люди живут скорохватами и стареют раньше возраста.

Когда начальник форпоста майор Менщиков допустил его к себе — он сказал:

— Я желаю воспользоваться милостивым указом императрицы и выселиться в Россию.

— А что ты за человек? — спросил майор.

— Пензенский купец и раскольник Иван Прохоров.

Действительно, это был Иван Прохоров, по прозвищу Жох.

Получив на руки разрешительную выпись, Иван Жох тронулся в тогдашнюю русскую державу, идя пешеходом от одного раскольничьего скита до другого, коих в те поры на Руси было весьма изрядно.

Попав в Старовыгонскую слободу, Жох отдыхал там недели две и кормился сытно, будто собирался на большую работу.

В этой слободе жили раскольники, беглые и всякого сорта люди.

Отдохнув, Жох пошел на Иргиз и Яик, где раскольников был великий притон.

Шел он не мудря и не заботясь о пропитании — всюду находились сострадательные люди, которые жалели вороченца из чужой стороны и кормили его.

Думал он пробраться на Зауралье, — там богатые земли пустыми лежали, — чтобы основать целый раскольничий край.

А пока что хотел приглядеться и к народу прислушаться.

Народ же всюду говорил одно, что время непокойное и скорбно чересчур; у купцов тоже торг плох стал, и все царство обветшало от подложного Петра-царя, сына Лефорта.

Мужики маеты еще не изжили от войн, да походов, да великих царских работ — и тоже бурчали. Лошади вывелись, деревни обезлюдели, и по полю сор пошел. А тут царица поборами душит: и за дым, и за место, и за бортный ухожай*, и за куру, и за всякую ухватку по хозяйству.

К тому же засуха крыла из каждых двух годов в третий. Народу и деваться некуда: то голодный мор, то кнут бурмистра.

Мужики вздыхали:

— Государя у нас истинного нету. Баба правит — полчеловека всего!

Дошло до Ивана Жоха, что в Москве раскольничий купец Ларионов— что за Рогожской заставой— весь почин против царицы держит и людей упористых ищет. Желает он будто бы вольную веру объявить, поборы с народа сложить и торговым людям оказать всякое почтение.

На хуторе Бессмертном, где заночевал Жох, у него ночью истребили все бумаги:

— Не гордись, — говорят, — антихристовыми печатями!

На том хуторе жили тоже раскольники, но бродяжьего толку, которые считали, что бог на дороге живет и что праведную землю можно нечаянно встретить. По этой вере жители того хутора вечно бродяжили и покою ногам своим не давали.

Через две ночи, в раскольничьей слободе Ветрянке, Жох встретился с беглым гренадером Алексеем Семеновым, который сказал ему:

— А что-то ты, сударь, на покойного императора Петра Федорыча лицом малость сдаешься — издали вылитый государь!

Вечером Семенов позвал Жоха к знакомому купцу Кожевникову в гости — почаевничать и погуторить до первых петухов. В то время по глухим сторонам любили всяких приходящих, дабы новостей от них отведать.

Кожевникову Семенов, должно быть, сказал, что странник с царем схож, потому что Кожевников ласкал его разными образами и о точном звании и природе выведывал.

Жох, открывшись в звании своем, не утаил и того, что из дому отца он давно бежал и объяснил причины своего побега несвойством веры с родителем.

Купец Кожевников, человек тоже раскольничьего толка, сведав от Жоха верно, говорил тому:

— Слушай, сударь! Если ты хотел бежать за Урал, то бежать одному не можно! Хочешь ты пользоваться и начать лучшее намерение? Есть люди здесь, которые находят в тебе подобие государя Петра Феодорыча... Прими ты на себя это звание и поди к раскольникам на Яик. Обещай казакам вольность и свободу и награждение по 12 рублей на человека... Деньги, если будет нужда, я тебе дам, и прочие помогут, с тем только, чтобы вы нас, раскольников, взяли с собой, ибо нам здесь жить по старой вере стало трудно, и гонение делают непрестанное, да и дела торговые в нищету меркнут. Благочестия ж нету в Москве — горит оно где-то в опоньской стране на Беловодье.

В доме Кожевникова был в тот вечер и другой купец, Степан Вакулов; тот тоже замолвил за слова Кожевникова.

Однако Жох сразу им не подался:

— Я, — говорил он, — лучше на Кубань выйду — там жизнь помягше и начальство пореже... Там, может, и народ способней на такое дело скликать...

Тогда Вакулов стал его разуверять:

— Слышно здесь, что яицкие раскольники давно бунтуют, так лучше их подговорить.

Беседовал Жох с купцами еще немалое время, пока светать не начало и пастухи не проснулись.

Кожевников и Вакулов стояли на одном, чтобы на Яик Жох уходил.

— Будешь на Иргизе, — говорил Кожевников, — беспременно сыщи там игумна нашего Феодосия — он по расколу родной мне человек. Разузнай также про казака Шилова — он почетный в расколе человек и станет помогать тебе, не жалея иждивения...

На другой день купцы приобрели Жоху лошадь и положили за пазуху пятьсот рублей денег. Окрестив его двуперстным крестом, купцы отправились по дворам, а Жох поехал: вчера Жох дал им согласие свое и показал нательные раны от острожных побоев, а получил он их в Рязани, где томился за веру.

Прибыв на раскольничий Иргиз в ноябре 1779 года, Жох явился к старообрядческому игумену Феодосию и открылся ему в желании мутить казаков.

Феодосий принял его намерение с радостью, обнадежив, что яицкое раскольничье войско его примет.

От себя Феодосий послал Жоха к казачьему старосте — Денису Пьяных:

— Поживи там малость, — сказал игумен, — открывайся людям не вдруг, а разумно!

У Дениса Пьяных Жох первые дни жил молча. А тот не расспрашивал, зная, что Феодосий зряшных людей не даст на приют.

Однако раз нечаянно допытался у Жоха:

— За что, казак, томишься по чужим местам?

— За крест и бороду! — ответил Жох.

— Что ж, — спросил Пьяных, — из-под караула отпущен аль сам бежишь?

— Сам бегу, — ответил Жох и застеснялся чего-то. — Дозволь у тебя,— говорит,— до времени пожить!

— Живи! — сказал Пьяных. — Я много добрых людей скрывал.

Пожив еще с неделю, Жох попросил хозяина истопить ему баню. Тот истопил, но тоже с ним помыться пошел.

Оголившись, Жох попробовал силу на разных твердых вещах, разминая толстые железки в подковки.

Тут Пьяных заметил у Жоха на теле какие-то знаки и щербины от старых ран.

— С чего это у тебя такое? — спросил он.

— То знаки государевы, — ответил Жох.

— Что ты говоришь? Какие государевы?

— Я сам государь, Петр Федорович, — сказал на это Жох.

— Да как же это? Да как же так?.. Ведь, сказывали, что государь помер?..

— Врешь! — строго промолвил Жох, — Петр Федорович жив, а не помер. Ты смотри на меня так, как на него. Я был за морем, приезжал в Россию прошлого года, и услыша, что яицких казаков-раскольников притесняют в вере, нарочно сюда на выручку приехал, и хочу, если бог допустит, опять вступить на царство...

— Вот оно как дело-то! — испугался Денис Пьяных.

— Ежели б, — говорил Жох, — какие умные казаки войсковой руки сюда приехали, я бы с ними погуторил...

— А ко мне скоро Григорий Пустовой будет, — заявил Пьяных, — я тады тебя с ним сведу для беседы...

Потом Жох и Пьяных начали мыться, а после бани Пьяных просил прощения у Жоха за обращение с ним, как с простым человеком. Но Жох еще пуще пристрашил его и не велел менять обращения на людях.

— Только надежным людям древней веры скажи обо мне, — сказал Жох, — но так, чтоб и жены их ничего не проведали!

II

Однажды Жох ходил по иргизскому базару и пробовал на возах рыбу за мякоть: сколь добротно это речное существо. Мужики ему не препятствовали:

— Говорят, это царь будто! Рыбу щупает: постную пищу уважает!

— Какой такой царь? У нас теперча царица! А Петр Федорович, что на Лике жил, того в Москве нововерцы угомонили! Это не царь — эт так: хозяин-поселенец!

— Ну вот — поселенец! Тебе говорят — царь! По обличью и ухватке видать! Другой бы не осмелился рыбу даром щупать! А то, вишь, и цены не спрашивает, а прямо-таки берет!

— Ну, нехай будет царь! Все одно — то ни к чему! Опять война холостая выйдет, а проку не прибавится!.. Чем больше царей, тем жизнь жиже!

-Ну, тоже справедливость нужна! Нельзя родное место охальной бабе уступать!

— Ну и пускай то место захватывает, а нас зря не касается!

Набрав рыбы, Жох уходил домой — к Пьяных. Ему варили

уху и жарили рыбу, а он все поедал в единоличии. Иногда Жох съедал зараз фунтов по десять. Такое прожорство случилось с ним недавно. Сведущий знахарь, попытав Жоха за живот, почуял, что в пузе у него завелась змея, которая ночью ползает и нахальничает по всему нутру.

Пьяных питал Жоха сытно и сомневался:

— Слухай, Иван Прохорович! А не выйдет у тебя, как у Пугача: ты забунтуешь, а царица тебя ляпнет!

— Я на народе стою, Денис, — отвечал Жох, — а царица-шлюха в кромешной тьме лежит!

— Это истинно! — говорил Пьяных. — Только поболе тебе силы-мочи собрать надобно!

Прожил Жох у Пьяных еще неделю и тронулся дальше.

Пришел он на Урал и лег отдыхать в избе одного солевоза.

От Иргиза до уральского поселка Аушина Жох истратил месяц, но в дороге его тело трепала лихорадка — и он ничего не запомнил ни из людей, ни из природы. Деньги у него растащили ямщики и прохожие, поэтому Жох от болезни очнулся нищим.

Народ явно льнул к нему, хотя Жох ему ни в чем не льстил.

В то время люди были остры на всякий слух, а меж слободами и раскольничьими скитами постоянно бродили странники, как ныне почта. Поэтому — Жох шел, а за ним молва катилась и потчевала его царской знатностью.

Жох сам особо не раздумывал о своем значении, но ему открыл его солевоз Егор Багий, у которого он стал на постой в Аушине.

— Ты, — говорил Багий, — сласть жизни особо не примай: после успеешь! Народ теперча по правому царю томится, вот он и льнет к тебе! А ты не томи его охоты, но и туго людей не хватай, а пускай к тебе спрохвала само все движется!

Так оно и выходило.

Но Жох — мужик молодой и соками еще не истек; поэтому облюбовала его одна ласковая баба в Аушине— духовитая вдова. Жох сначала ею не прельщался, а потом прилип к ней вконец.

Багий его опрастывал и к разуму возвращал, но Жох совсем очумевал — чем дальше, то постыдней.

Все Аушино на спор пошло:

— Ежели он царь — его баба не возьмет: он целому народу супротивиться может! Ежели он так себе — мужик — Аришка с ним управится!

Но Жох не сладил со вдовой. И мужики ему сразу простили, когда то случилось:

— Немыслимое дело, — беседовали староверцы, — кабы б он оскобленый был, а то мужик с полной гроздью!

— Так он же царь— человек неимоверный! — говорили иные строгие люди.

— А хучь и царь! — отвечали за Жоха моложавые раскольники. — Пищу примает: стало быть, и спуск ей надобен! Это только скобленый — ну, у того пища в дух обращается!

А Жох, себе на уме, спешно улещивал вдову:

— Я, — говорит, — тебя царицей Урала и Сибири сделаю! А кроме того подарю глыбу золота, какая побаляхней!

— Да не томи ты меня, делай что-нибудь посурьезней! — серчала вдова.

Народ вертелся около Жоха и присматривался к нему. А Жох жил в затмении, выжидая своего времени.

Но видит раз, что надо начинать.

Феодосий-игумен прислал устное письмо с одним нищим — Семеном Тещей:

— Пора уходит, народ твоего пришествия ждет, а ты, Жох, живешь и чухаешься.

Подошла малая конная ярмарка — в Успеньев день — и порешил Жох в одну ночь свое дело:

— Дай, — думал, — я себя жирной жизнью угощу — раз она обнаружилась!

III

Ярмарки в те годы были густые. Лошадиный промысел давал народу богатые деньги, а по степи шла веселая конная жизнь. Степь сама по себе — одно лихое пространство, но покрытая конем она предлагала человеку вольную жизнь.

Всякий разбойник и просто хороший человек садясь на коня чувствовал, как это бедовое существо выносит его из тесноты людских законов в огромное дыхание. И он несся по природе, не знающей никакого нарочного наказания.

В том была тогдашняя отвага, и ездок жил героем, как родня ветру.

— Супруга! — сказал своей вдове Жох. — Выхожу объявляться на народ — сиднем сидеть далее несподручно!

— Давно пора, батюшка, — ответила вдова. — Баба-то всем сподручна, а ты на народе жить умудрись!

Ярмарка не только конями богата была, но и веселительными зрелищами, едой и всякими душевными разговорами старых друзей, видевшихся раз в год— и то по домоустройственному делу.

Посредине Аушина имелась голая круговина — там стояла ярмарка. А посреди ярмарки калмыцкая карусель: на длинной жерди висело большое колесо, жердь ту водил калмык, а ездок держался за спицы колеса; иногда калмык приопускал жердь — через то колесо касалось земли и начинало крутиться: ездока мотало вкруговую — и он отлетал, мучаясь тошнотой и исходя переболтавшейся кровью.

Пришел на ярмарку Жох, влез на карусель и глянул вдаль. Но народ уже знал, что будет царь-странник, и заранее обжался округ карусели.

Старые раскольники неотлучно следили за Жохом и склоняли народ на почет ему. Про такую раскольничью работу и сам Жох почти не знал; а думал, что он самолично пригож народу.

Около Жоха стоял Семен Теща — нищий посланец от игумна Феодосия.

— Зачинай не сразу, государь! — советовал Теща. — А потоми народ малость!

— А чего мне говорить? — невдогад спросил Тещу Жох.

— А ты ж государь! — сказал Теща. — Говори то, поелику жалость твоя окажется, когда царством возобладаешь!

Жох потравил немного времени, оглядел далекие степные солнцепеки и подумал для смелости:

— Вон растет трава стоймя, без призору — а хороша; так и народ живет.

И Жох начал свое открытие:

Всему миру я теперича объявляюсь, потому как дале нельзя терпеть ни минуты часа. Уже мертветь народ зачал от бабьей власти Катерины. Это неподобно, чтобы рабам Христа и подданным моим сидеть доле под подолом европской шлюхи! И чтобы градские мздоимцы несносные денежные поборы и обиды чинили, а казацкая старшина до всяких отягощениев умышляла!

Так я открываюсь всему верному народу моему и прочим азиатским племенам — без отличия природы!

Как деду моему, великому государю Петру Алексеичу, служили отцы ваши, такоже, а и того крепче, служите отныне и мне, — и чтоб до капли крови вся сила ваша пошла мне на помогу, чтоб возобладать мне царством родителя свово и изгнать иноверку Катьку в европскую землю.

А я дарю мому народу всю землю и реки, соляные озеры, лесные гущи и старинную веру и прочую вольность. Ибо, как мы власть и мир от бога получили задаром, такоже и народу дарма наше богатство передаем.

А кто в неистовство и в супротивщину от сего войдет, тем боле ратью и оружием на нас тронется — тем добра не будет, и они сами узнают, что с ними станется.

От нонешнего срока все боярские и царские кабинетские земли отдаются нами казацкому народу и вольному черносошному крестьянству на вечные сроки и безоброчно. Дарую также я вам вечное козацтво — и будете навеки вы козаковать в степи...

IV

Ехала раскольничья рать на хороших конях. Перед войском, а также сзади него и по бокам лежала живая степь— мирное добро земледельца. Синими задумчивыми бровями ждали чего-то далекие северные леса.

Впереди на донском жеребце ехал Жох— шапка красная, борода серебристая, очи мудрые, слово протяжное: степной русский царь.

Ехало войско на Пиотровский оружейный завод, чтобы выбить оттуда екатерининского полковника и поднажиться воинским снаряженьем. Всего в войске было человек семьсот или тыща, но храбрости в нем имелось на целые города и царства.

Иногда дорога шла в высоком травостое, где шевелилась самочинная животная жизнь, — и тогда войско пело песни, в которых лилось золото самородных раздумий и светилась воля, как росная влага.

Раскольники думали, что теперь конец их укромной вере, конец злосчастью и начинается шумная беспрепятственная жизнь, схожая с ветром, чешущим степное разнотравье.

Кормилось войско в старохмырском староверском монастыре — гречневой кашей и молоком.

До Пиотровского завода остался один денной переход. Если никто не докажет на Жоха прежде времени, то завод будет взят молчком.

К вечеру другого дня, как ушли из Аушина, началось предгорье — скоро должен быть завод.

Напоило войско коней в реке Альме, сказал Жох боевое слово — и войско тронуло коней на степную рысь, чтобы размять немного.

Окружили раскольники ночью завод и замерли до приказа Жоха.

Уже шла полуночь. Месяц блестел на стеклах заводской рабочей слободы, и собаки угомонились, не чуя в поникшей степи опасного звука.

Всадники лежали в траве, а лошади негромко жевали последний овес и накапливали силу для скачки.

Ход месяца по небу был виден глазам, и его свет так рассеивался в степи, что земля пропадала на своем краю и сливалась с трепещущим ночным небом.

Наконец ночь, месяц и близкое утро вошли друг в друга, и весь мир смешался в неясное томящееся привидение.

Тогда Жох дал свой позыв войску — гулкий длинный свист и двукратный хриплый крик.

Раскольники вцепились в коней и схватились за оружие — кто какое имел.

Но вдруг припогас и пошатнулся месяц в высоте — и вздрогнуло войско, как одна душа.

С завода гулко вдарила пушка-единорог, и близко пала трава от картечи. Взрыв долго несся по гулкому лунному пространству, потом перешел в дальний стон и замер в неизвестных местах, ущемляя страхом непричастных зверей.

Жох завыл от страсти боя и злобы — и закричал всему войску свой приказ царя. Всадники бросились на завод, тревожа ногами трепещущих коней и крича голосом для ужаса врага.

Но единорог начал бить беспрестанно, и еще два скрытых единорога тоже открыли пальбу. Со стен завода заискрилась ружейная стрельба — и степь стала шумящим потопом смертной страсти и отчаянья.

Со всей мочью крушили расстояние до завода раскольничьи степные кони.

Жох летел впереди и неустанно кричал нестерпимые ругательства, вспомня острожный нахальный язык.

Всадники сразу пронизали слободку, подняли на ноги всю домашнюю собачью стаю и разбудили петухов.

Пушки за огорожей завода работали не переставая, а солдаты царицы палили из пищалей и ружей, торча на заборах слободы. Но раскольники, теряя убитых, бросились прямо на завод за артиллерией и офицерами.

Жох круто воткнулся мордой лошади в заводские ворота и начал их в неистовстве рубить палашом. Но тут в тугой упор — из щелей кованых железом ворот — дали залп, и донской жеребец, ревевший на скаку, молча подломил под себя ноги и лег, умерев еще на ногах.

Жох прыгнул на коня своего соседа, сбросил с коня соучастника и в лютом бешенстве, побледнев до свечения лица, поскакал в степь. За ним — в угон — бросились уцелевшие раскольники, терзая чем попало усердных коней.

Люди, потерявшие коней, бежали пешими, но скоро они пропали с глаз и пали безвестной смертью: кто от картечи единорогов, кто от телесной истомы, а кто так навсегда запропастился в степи.

Пушки метали столбы земли впереди скачущих и отрезали отступление мятущимся мятежникам. Но раскольники, в забвенном бесчинстве, проскочили через эту смерть и опомнились уже в горной долине под ранним прохладным солнцем.

Отдышавшись, люди окружили Жоха.

— В Сибирь — на Зауралье! — сказал Жох. — Вертаться домой теперча немыслимо — там, должно, Катькино войско пришло! Какой-то змей про все доказал!

В полдень остатки войска тянулись через уральские перевалы на восток, в пустынную тайную Сибирь, в соседство простого зверя и кроткой травы — подалее от злого иноверца-человека.

На хрестце последнего кряжа, перед спуском в долины Сибири, Жох окоротил коня.

Понурые люди проехали мимо него, не видя сумрачной, дикой до скорби, вечной природы.

Жох постоял, оглянулся на Россию, рассеянную в бесконечном подсолнечном пространстве, и сделал рукою какое-то невнятное иносказание — не то прощаясь до счастливой встречи, не то горюя навсегда.

Затем он шевельнул коня и поехал немым загроможденным ущельем — вослед своему растерянному отряду, бредущему на затихших конях в неведомые края.

— Теща! — крикнул Жох нищему, бывшему в войске заодно со всеми.

— Чего, осударь? — отозвался Теща.

— Ты что думаешь? — спросил Жох.

— А тож самое, что и думал! — сказал Теща и сошел с коня по нужде. Жох тоже придержал лошадь.

— Без своего царствия — нам жить нигде не уместно! — говорил Теща, кряхтя в бурьяне. — Надо... необжитую землю сыскать... там и станем на земной причал...

V

В спешке шел девятнадцатый год.

Но ничто не изменилось в равнинах и тайге — и года могли бы не надоедать: все равно природа здесь не шевелится.

Нас тянули люди и события. Нас удручали бессмысленные роскошные ландшафты, по которым мы двигались третий месяц с переполненной ядом усталости кровью.

Нам так было скучно, что мы возненавидели друг друга.

Четыре красно-зеленых партизана оторвались от своего отряда и три недели хоронились от колчаковских войск. Я был пятый — и самый лишний.

На четвертую неделю, теряя последнее мужество, нищенствуя по редким заимкам, мы вышли на среднюю Обь.

Мы знали, что Колчак начал большое наступление на красных, что партизаны рассеялись по тайге, и впали в удручение.

Горюя и жалуясь, сидели мы в полдень на берегу Оби и слушали тоскующий поток воды. Мы так устали, что не ощущали полностью себя, сомневаясь— те ли мы самые, что когда-то были детьми и имели родных матерей; точно ли звали меня Алексеем — и не обменялся ли нечаянно я на кого-то другого в трудном, фантастическом пути.

Нам недоставало зрелости, чтобы окунуться навсегда в печальную воду Оби и слиться с общей покорной жизнью грустной природы.

Самый старший и стойкий из нас вдруг замечтал о Москве, устав удавливать вшей в зловещем сюртуке, заменявшем ему рубашку и штаны.

И тут мы торжественно решили пробиваться на Москву и начинать жить. Мы обсуждали свой поход так же важно, как рождение в жизнь.

Мы уходили к устью Оби.

Туда каждый год в июле приходят из Архангельска и Мурманска торговые корабли. С ними мы хотели пробраться через север в Москву — город, очаровавший нас неимоверной жизнью, цветущей уже второй год.

Скорбь и озлобление остыли в нас; кровь забормотала в сердце — и мы тронулись дальше, ругая бессильные ноги.

— Куда ж мы идем? — спросил я, опять нечаянно упав душою. Мне захотелось лечь в траву, забраться в бор и отдохнуть сразу за всех предков.

— Как куда? — спросил спутник по имени товарищ Удавец. — К Ленину в соседи. Во куда!

На вечер мы шевелились в глухом древнем бору. Здесь даже птицы не пели и ничто живое не суетилось — такова была темь и гуща.

Мы еле лезли в этой тишине, изредка вереща слабыми голосами и расшвыривая наиболее нахальных вшей, двигавшихся по нашим мрачным лицам.

И вдруг засерело — бор либо кончался, либо переходил в поляну.

Я втайне решил, что лягу на этой поляне до рассвета — больше не могу; даже моя терпеливая мысль начала показывать мне одни привидения. И тут я со сладострастием подумал о смерти. Как, действительно, хорошо перемешаться с сырой старой землей и застлаться вечным забвением!

В смраде истощенного сознания я вспомнил об инстинкте смерти и понял его.

— Вы кто бываете? — невнятно сказал кто-то.

Но мы уже лежали безответными, нюхая сытную покойную почву и забывая себя, будто множась на части.

Утром нас так пробрал холод, что мы сразу стали людьми и вспомнили всю свою биографию.

Перед нами стоял старик в длинной холстинной рубашке и без порток. А за ним — в немощном свете бесшумного солнца — светился каменный вечный невозможный город.

Стиль города был надменен и задумчив, как гордость мудреца, достигнувшая последнего предела понимания. Архитектура зданий напоминала ионическую культуру, но до нее отсюда было пять тысяч верст.

Холщовый старик повел нас куда-то.

Мы пошли, потому что нам было все равно.

Захар, наш товарищ, скоро обнаружил, что женщин не видать. Хотя на что они нам нужны?

Но все равно. Нас, конечно, накормили — тогда мы почувствовали, что жизнь не бред, а существо твердое и блаженное.

Мы было приготовились отдохнуть, но нас повели опять в бор. Мы сопротивлялись, но жители того места окружили нас тучей и, не спрашивая нашего происхождения, вывели через бор к Оби. Там стояла лодка, мы в нее сели, нам дали проводника и оттолкнули от берега. Но, правда, на дно лодки поставили много сытной пищи в деревянных ведрах.

И мы поплыли дальше — к Ледовитому океану, отчасти довольные встречей с городом.

Отлежавшись, я разговорился с нашим проводником. Времени много, Обь длинна, лес растет медленно, и небо замечательно до скучной грусти — что будешь делать?

Проводник наш оказался тоже беглецом. Его отправили с нами в безвозвратное путешествие. Он забрел сюда из колчаковской армии — по тем же простым причинам, что и мы.

Звали его — Кузьма Сорокин, чином — поручик. Но нам теперь было все равно. На Оби тогда не имелось классового общества, и Сорокин был явно безвреден. Но он прожил в том месте, откуда нас выгнали, больше, чем мы, — и этим нас превосходил.

Сорокин тоже не обратил внимания, что мы красные, и даже обрадовался нам, но, наверно, впоследствии ошибся.

Длинный день он рассказывал мне свою историю, а потом перешел на скитания по тайге.

Того я и ждал.

Лодка плыла по силе течения, и Сорокин только направлял ее по середине реки, бессознательно подчиняясь красному большинству. А мы не возражали против его малой работы.

Оказалось, что то поселение, откуда мы тронулись утром, есть преуспевающий раскольничий скит. У сибирских староверов он известен под именем Вечного Града-на-Дальней реке.

— Скит этот весьма замечателен, — говорил, немного увлекаясь, Сорокин. — В нем жил в середине XIX столетия игумен Георгий — по прозвищу Царь — потомок основателя скита, некоего Семена Тещи. А кто такой Теща — никому не известно, но большой силы человек! Говорят, у Тещи был не то брат, не то приятель — какой-то Иван Жох.

Этот Жох выдавал себя за царя Петра Федоровича, как и Емельян Пугачев. Но Теща удушил угаром этого Жоха за то, что Жох выписал себе жену с Урала, где он когда-то жил и буйствовал против Екатерины Великой. Бабу Жоха этот самый Теща пожалел — она затяжелела ребенком. Потом зачала она сына и от Тещи. Но как только она разродилась от него Георгием, Теща ей вырезал хлебным ножом матку, и она скончалась. А мальчики — и тот и другой от нее — остались жить в скиту. Потом, когда вырос, мальчик Жоха привел жену— и так и жил. Теща уже умер, а раскольники-скопцы хоть и не любили женщин, но сыну Жоха простили женитьбу, потому что он был очень красив и ласков, как свет божий. А потом уж и внуку старики не препятствовали в любви.— У тебя нет закурить?

— Нет, — ответил я, позабыв, что у меня есть махорка.

— Игумен Георгий, — продолжал Сорокин, не обращая на меня внимания, — оставил после себя большую философскую рукопись на старославянском языке. Писал философию свою он всю жизнь. Наверное, не спешил. В философию вложил Георгий все свое одинокое восторженное и свежее сердце. Он думал годами над одним и тем же в ничем нерушимом покое тайги...— Тебе не скучно слушать? Может, ты лечь хочешь, то ложись — твои ребята уже спят!

Я ничего не ответил Сорокину, зная, что он сам кончит рассказ.

На удивление— в Вечном Граде-на-Дальней реке все жилища и церковь построены из камня, а не из дерева. Живут там крепкие люди, которые не зря променяли мир на изгнание.

— И этот Вечный Град, — доказывал Сорокин,— живет и сейчас в большом, брат, достатке и благополучии. Все оттого, что в нем после смерти Тещи наступил взаимный мир, а трудились раскольники всегда хорошо, поэтому и стал Вечный Град тайной и самой богатой раскольничьей столицей.

— Наверно, богатство и было настоящей силой, что влекла сюда исконных раскольничьих людей? — точимый любопытством вставил я.— Все прочее — вера в правильность двуперстного сложения руки, осьмиконечный крест, борода и другое — было так, лишь для признака дружной хозяйственной жизни. А этот Георгий — случайность, так сказать, жемчужина мечты в том царстве покойного богатства и сытой жизни, что вы прозвали Вечным Градом-на-Дальней реке?

Лодка влеклась сама по себе, вода пахла брагой, тянуло на длинный разговор, но проводник замолчал.

— А откуда ты знаешь про все эти подробности? — спросил я тут Сорокина.

— Как же! Я родился в Вечном Граде!

— Ну? — удивился и обрадовался я.

— Верно говорю! Я как раз сын внука Ивана Жоха. У меня мать была Сорокина. Родом она с Кубани, а в Сибирь приехала с первым мужем — переселенцем из Воронежской губернии. Тут ее увидел на ярмарке мой отец и отбил у первого мужа... Старики в нашем скиту все помнят, от них я и знаю всю эту историю!

— А как твоего отца звали? — зачем-то узнавал я.

— Лука! — ответил Сорокин.

— А почему же тебя прогнали из Вечного Града, раз ты родился там!

— Меня не прогнали: я сам еду.

— Куда?

— Через Архангельск на юг — к генералу Деникину! Драться с красными.

— За что?

— За веру, за Вечный Град, за тишину истории.

Спутники мои проснулись, то есть их разбудила нательная

вошь.

— Будя бурчать вам! — осерчал Захар. — Спать не дали: орут над ухом!

Захар из нас был младший и самый вкусный — его особенно точила вошь, а он думал со злости, что мы его разбудили.


Обь вытянулась в прямую и блестела под склонившимся солнцем, как Млечный путь, как серебряное руно в дальней стране.

По берегам реки росли какие-то горы, но нас интересовала Москва.

Ночью я хотел убить Сорокина, но классовой силы у меня не хватило.

За меня сделал это другой: таманский командир в камере армавирской тюрьмы в 1920 году.