Данилок
Поросенок-годовик
Себе туда норовит,
Поганая курица
Себе туда суется...
Ливенка делает на басах
Вошли в хату — тишина, темнота и жуть. Где тут портной живет, сделать из штанов галифе?
— Стой, — закричал Елпидифор, — я сообразил: живые люди воняют.
Понюхали: дух везде чистый, и вдруг понесло махоркой и жженой бородой.
— Вот он портной — вылазь!
Заскрипела спальная снасть, и невидимое тощее тело сморкнулось и забурчало. Для света и вежливости я спокойно закурил.
— Здорово, Данил Данилыч! Раскачивайся!
— Здравия желаю, православные, — как кувалдой по чугуну гвазданул дед Данил, портной. В чистом воздухе, тишине и тьме хранился такой голос! Как огурец зимой в кадке.
Зажгли коптильный светильник. Скамейка, стол, вода в ведре и спящий глубоко пушистый щегол под потолком в тепле. Данилок надел очки и привязал их веревочкой к ушам — приспособление самодельное. Данилок был угрюм, покоен, похожий на сон и хлеб — коричневый, ласковый и тепловатый, как хлебное мякушко. Из сапожной кожи был человек: если царапнуть щеку, никакого рубца не останется. Но в желтых глазах его было ехидство и суета — Данилок был сатана мужик, разбойник, певец и ходил женишком. Засиделым девкам в воскресенье лимонад покупал. Не женился потому, что подходящей ласковой бабы не подыскал, и впоследствии купил щегла.
— Так, говоришь, тебе две галифы изделать?
— Да, желательно бы, Данил Данилыч.
— Так-так. Одна галихва выйдет, а на другую матерьялу подкупай, — задумчиво сказал Данилок и поглядел через очки.
— А стоимость какову скажете?
— Да что ж с вас — один алимон, чаю попить.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал Елпидифор-интеллигент. — До свиданья.
— Прощевайте. Посветить вам, может?
— Не нужно, мы так.
И мы полезли к монастырю, на гору. Чудесно тут держались дома — на сваях, на каменьях. Из города лилась сюда нечисть, и если наверху кто оправлялся, в окно Данилку брызги летели. Непрочное и пагубное стояло везде жилье. Ни подойти, ни подъехать. Весной и в дожди Данилок и его соседи становились туземцами, и о них писали в газетах, но они их не читали. В старое время, бывало, полицейские гнали отсюда все народонаселение, как подходила весна. Но никто не уходил — лезли на крышу, тащили сюда детишек, поросят, петуха, самовар — и сидели. А когда ночью поднималась вода и уплывали безвозвратно табуретки, захлебывался телок, то и на крыше начинали орать жители. А с бугра утром махал городовой:
— Я ж тебе говорил, — упреждал он, — гуни пожалел — постись теперь, угодник чертов.
А на третий день чуть просохло — и городовой жителю в бок.
Бывали дела.
На другой же день Елпидифор купил свои штаны на базаре — клеймо на них было. Он к Данилку — хотел ему чхнуть разок, а Данилок в деревню уехал. Тем дело и кончилось.
Ехал Данилок в деревню и похохатывал:
— Дела твои, Господи!
Приехал в деревню, продал хату и купил лошадь. Поехал на Дон купать ее и утопил.
— Машка, Машка, а ну на песок, на песочек. Милая моя, делай ногами, надуйсь, вызволяй, Машенька... — Долго уговаривал ее Данилок и орудовал поводьями, а сам плавать не умел.
Так и пошла кривая кобыла по быстряку, а потом в тихую заводь и на дно. г — Эх ты, животное существо, — сказал Данилок и пошел в хату.
Пожил в деревне неделю-другую; съел все и пошел побираться. Ходил по всей округе и тосковал. Начиналась осень, ветер выл в проволоках, обдутые стояли древние курганы, и шел с мешочком картошек Данилок. Стар стал, некому любить и жалеть. Кажется, чем-то легким придавлено горе на земле и когда-нибудь все заплачут и прижмутся друг к другу. Это будет, когда наступит потоп, засуха или лютая хворь или из сибирской тайги тучею выйдет восставший зверь. Одно горе делает сердце человеку.
Стал нищим Данилок и многое полюбил.
В глухой деревне Волошине, в овраге, приютила Данилка одна старушка:
— Живи, старичок. У нас картохи есть, теперь ходить не по нашей одеже, не объешь небось, поставь палочку в уголок.
Прожил Данилок у старушки до весны. Стонали оба всю зиму по ночам от голода, стужи и старого горя. Запеклась душа у Данилка. Выглянет в окно — снег, буран, кладбище на бугре, кончается тихий день. Куда тут пойдешь?
Прогремела весенняя вода по оврагу, подсохли дороги, вылезли воробьи на деревенскую улицу. Стал собираться Данилок.
— Ничего тебе не надобно? — спросила старушка.
— Ничего, — сказал Данилок.
— Ну, иди с богом.
— Прощай, Лукерья.
И Данилок тронулся.
Ветер был тихий и тонкий, как нежная музыка. На плешивом кургане, обмытом водами и воздухом, Данилок вздохнул, поглядел на дальнюю кайму лесов, на трепещущее марево, на все живое и далекое, потом спустился и попил водички из протока.
Маленькая речка разлилась в озера, и за нею дымилась деревня и пела петухами.
Ничего не кончилось — все начинается.
И Данилок пошел и пошел, как будто сама грустная радость взяла его за руку и повела.