М. А. Платоновой

28–29 июня 1935 г. Москва

Дорогая Музочка!

Сейчас получил (в 9 ч<асов> веч<ера>) твое письмо от 25/VI.

Я жалею, что дал телеграмму по поводу двух твоих пустых конвертов и написал два раздраженных письма по этому поводу. Письма твои я получил все, кроме этих двух. С ними какая-то загадка. Я давно договорился с почтальоном. Все твои письма я либо получаю сам, либо мне он их бросает в форточку кухни, когда я отсутствую (в тресте). Что случилось, когда ты мне прислала пустой бланк перевода и чистую бумажку с ругательным словом, — для меня, вероятно, навсегда останется тайной. Если это остроумие или символика, то оно достойно лишь пошляков. И, кроме того, непонятно, непонятно! Я бы сильно подозревал Костьку, но нет данных, фактов для этого.

Извини меня за телеграмму по этому поводу. Я тогда сильно расстроился, был оскорблен, не сообразил сразу, что ты, возможно, об этом деле знаешь столько же, сколько я, — ничего.

Если ты передаешь там кому-то письма (заказные) для сдачи на почту, то больше не делай этого. Лучше отправляй почаще простые, и сама, они тоже доходят. Пиши всё и не бойся, что какой-то стервец читает их. Читаю и перечитываю их только я.

Итак, не обижайся на меня. Подумай, как тебе было бы тяжело, если б ты получила от меня пустую бумажку со словом «пизда», или грязный обрывок какого-то бланка.

Ты пишешь «уверена, что пьешь много, а ешь мало». Вот что. Я не пью совсем, хотя бы потому, что нездоров, да и не на что.

Ты спрашиваешь, что делают мои герои — «Лида и пр.». Лиды у меня нет. Ты путаешь. Есть Вера, которая уже умерла от родов, когда Н. И. Чагатаев был в Сары-Камыше. Вещь не мрачная. Келлер плакал не от этого, а оттого, что вещь — человечная, что в ней совершаются действия и страсти, присущие настоящим мужественным и чистым людям. Плачут не всегда от того, что печально, а оттого, что прекрасно, — искусство как раз в этом. Слезы может вызвать и халтурщик, а волнение, содрогание — только художник.

Ты пишешь, что я сплавил вас, а теперь — история. Какая же история? Я не знал, что тебе неприятно, когда тебя любит муж.

«И ради всех святых (наших) не сходи с ума».

Смотри, разумные не любят. Ты как раз чрезвычайно умна, что мне и нравится, и нет. И какая ты злая. «Вдруг рукопись не примут? Столько потеряно времени. Что будем делать тогда? На авансы надежды уже нет». Разве можно меня упрекать в этом? Неужели, ты только и связана со мной одними матерьяльными интересами? Как мало, в сущности, в тебе любви и как много хозяйственных соображений. Не бойся ничего, ты будешь жить хорошо. Только не задавай мне таких вопросов, я их не люблю слышать от тебя.

Сегодня встретил Павленко на дворе. Он мне опять говорил о даче для меня (я тебе уже писал об этом). Как будто дело реальное. Я думаю, это тебе приятно знать. М<ожет> б<ыть>, на будущее лето ты уже будешь жить на своей просторной даче и мы втроем разведем сад и огород, потом ты родишь для меня девочку, похожую на тебя. Неужели не хочешь?

Когда же ты приедешь? У меня дрожит сердце от одного воображения — что будет тогда между нами на нашем спальном ложе! Как я буду питаться тобой! Дождусь ли я этого, или что-нибудь неотвратимо помешает приблизиться тому времени. Не сердись на меня больше никогда.

Я понимаю, что зря пишу такие сплошь любовные, неинтересные для тебя письма. Любовь ведь завоевывается иначе — тактикой, незаметной хитростью и т. д., но я иду напрямик, дуром, как безумный, и результаты не могут быть хорошими.

До свиданья, милая, первая и последняя моя Муза, прекрасная чистая жена и друг.

Целую тебя в губы, в глаза, в щеки <нрзб>.

Твой Андрей.

Привет и рукопожатье дорогому сыну.

Печатается по первой публикации: Архив. С. 529–530. Публикация Н. Корниенко.
Датируется условно — по содержанию письма.