<Фрагменты повести «Котлован», исключенные автором при правке машинописи>

<1>

После слов «…где был перед ним лишь горизонт и ощущение ветра в склонившееся лицо»:

Через версту стоял дом шоссейного надзирателя. Привыкнув к пустоте, надзиратель громко ссорился с женой, а женщина сидела у открытого окна с ребенком на коленях и отвечала мужу возгласами брани; сам же ребенок молча щипал оборку своей рубашки, понимая, но ничего не говоря. Это терпение ребенка ободрило Вощева, он увидел, что мать и отец не чувствуют смысла жизни, и раздражены, а ребенок живет без упрека, вырастая себе на мученье. Здесь Вощев решил напрячь свою душу, не жалеть тела на работу ума, с тем чтобы вскоре вернуться к дому дорожного надзирателя и рассказать осмысленному ребенку тайну жизни, все время забываемую его родителями. «Их тело сейчас блуждает автоматически, — наблюдал родителей Вощев, — сущности они не чувствуют».

— Отчего вы не чувствуете сущности? — спросил Вощев, обратясь в окно. — У вас ребенок живет, а вы ругаетесь, он же весь свет родился окончить.

Муж и жена со страхом совести, скрытой за злобностью лиц, глядели на свидетеля.

— Если вам нечем спокойно существовать, вы бы почитали своего ребенка — вам лучше будет.

— А тебе чего тут надо? — со злобной тонкостью в голосе спросил надзиратель дороги. — Ты идешь и иди, для таких и дорогу замостили…

Вощев стоял среди пути, не решаясь. Семья ждала, пока он уйдет, и держала свое зло в запасе.

— Я бы ушел, но мне некуда. Далеко здесь до другого какого-нибудь города?

— Близко, — ответил надзиратель, — если не будешь стоять, то дорога доведет.

— А вы — чтите своего ребенка, — сказал Вощев, — когда вы умрете, то он будет!

Сказав эти слова, Вощев отошел от дома надзирателя на версту и там сел на край канавы;

<2>

После слов «Как заочно живущий, Вощев делал свое гуляние мимо людей, чувствуя нарастающую силу горюющего ума»:

И когда потемнело в природе, он сел на скамейку профсоюзного сада в глубине города, дабы забыться в темной мысли, уединившись в тесноте своей печали; для экономии измученного туловища он прилег на скамейку и уснул в покое всеобщей ночи.

Вскоре на лавку половиной корпуса присела женщина, а затем начала беспокоить волосы на спящей голове Вощева.

— Иди, бабушка, — сказал Вощев в забвении, — я ведь редко сплю.

— Какая же, мальчик, я бабушка? Я запасная барышня!

— Не мучай меня, — ответил Вощев, — днем я буду опять думать.

Женщина говорила еще что-то, но Вощев уже был без памяти о ней.

Утром снова раздалась музыка; Вощев, очнувшись, сразу сел среди ранней сырости воздуха. Мимо сада ехала воинская конница, а впереди нее протяжно пели медные трубы, призывая к победе над классовым врагом. Мастеровой человек шел по саду с ребенком-сыном и рассказывал ему про конницу, но ребенок понимал еще больше, чем видел.

— Папа, мне так и хочется крикнуть: да здравствует Первое мая! — сказал мальчик.

И они ушли дальше. Вощев хотя и не мучился от голода, но знал, что он давно не кушал и надо питаться. Город находился вблизи ржи, поэтому Вощев пошел в поле нарвать колосьев, чтобы прожить это время, пока он не узнает смысла жизни.

В поле была тишина света, и от солнца наступало тепло. Рожь еще не поспела, зерна представляли мякоть, но тем легче ими можно постепенно кормиться. Наевшись поскорее, Вощев скрылся в безлюдной гуще колосьев и лег в землю лицом, чтобы в забвении выдумать истину жизни и устроиться внутри себя и снаружи навсегда. Он притаился и лежал без защиты; воздух слабо двигался поверх его тела, стволья колосьев поскрипывали в начальной зрелости, где-то за нивами ступал человек по дороге и говорил сам с собой. И Вощев подождал думать, пока пройдет человек.

Смутное солнце светило с вышины бессознательного мира, испуская тепло не от смысла, а от закона; травяная мелочь бережно таилась у низов ржи, — может быть, она надеялась на свое искупление из природы человеком, или сама была сцеплена глубиной корней с питающей истиной терпения, — может быть, существовала лишь в химической тьме. Полдневная земля сохла вокруг; в раздраженной тишине, исполненной запаха соломы и сытости, звучали кузнечики, трудясь для продолжения своей жизни — зря бы они не производили звуков. Вощев хотел поймать для памяти кузнечика, чтобы разглядеть вблизи это существо, уверенное в своей жизни, и увидеть, почему оно уверено, а не мучается. Отвыкшему от работы и ловкости, ему долго пришлось бродить и ползать, охотясь за кузнечиком, пока не удалось уединить его посредством шапки. Затем Вощев взял кузнечика в руку и стал глядеть на него, ища глаза и разум этого существа; кузнечик шевелился по своей заботе, но не видел человека и без страха продолжал жить.

Вощев погладил пальцем кузнечика и выпустил из руки жить, чтобы не уродовать.

— Иди, сохраняйся, — сказал он. — Ты, может быть, давно знаешь, о чем я живу и скучаю.

Освобожденный кузнечик молча посидел в траве, а потом ушел пешком куда-то в гущу, а Вощеву стало хуже без него.

Но все же постоянное горе Вощева забылось в этом отвлекающем созерцании кузнечика, и окрестная жизнь утешила его, как могла, своим действием и существованьем. Другой человек вошел с дороги в рожь и наклонился над Вощевым.

— Это кто тут лежит один?

— Я, — ответил Вощев, будто он общеизвестен на свете.

— Кто это — я? Что это за епишка валяется? — весело говорил человек.

Далеко, но слышно закричал жеребенок от радости, дорвавшись до матери или еще что-нибудь. Его телесный, доверчивый голос звучал продолжительно и смолкал лишь постепенно, в меру удовлетворения тамошнего счастья жеребенка.

Вощев послушал голос животного, встал на ноги и почесал лоб, старый от размышлений.

— Ты, наверно, хочешь сказать, что я рожь помял! — произнес он по направлению пришедшего человека.

— Ну тебя! Разве ты дешевле ржи, что ль?

Вощев всю жизнь не утомлялся думать, особенно когда человек был близко к нему.

— Это верно: рожь — дело стихийное, а человек — организованное и умирающее существо…

— Это ты тоже верно сказал. А хочешь, я тебя на работу пошлю? Ты, кажется, человек хорош!

— Почему?

— Я профуполномоченный. У нас сейчас идет работа по устройству окончательной жизни, а с людьми — убыток. Чего-нибудь ты стукать можешь?

— Нет, нисколько не могу, — сознался Вощев. — Могу в будущем смысл жизни выдумать для всех, а сейчас какой-то хищник украл мое чувство и тело мое слабое.

Противоположный человек превратил свое лицо из простого в серьезное: он не знал — профессия ли смысл жизни, или нет.

— А может твой смысл повлиять на выработку труда?

— Конечно, может. Отчего же я сейчас работать не могу?

Они еще немного поговорили среди ржи, а потом пошли в город. Профуполномоченный и сам уже хотел бы знать причину и теченье всемирного существования; он решил поговорить в окр-профбюро насчет необходимости истины для трудящихся, — ведь истина, действительно, укрепляет ум и повышает производительность человека. Многие люди живут как былинки на ветру руководящих обстоятельств, а тогда у них будет точное направление вперед на вечность и темп прямого движения к свету.

Так как Вощеву нечего было есть, то профуполномоченный повел его кормить холодными щами на свою квартиру; Вощев удивился чувству незнакомого человека, но профуполномоченный объяснил свою доброту тем, что сейчас другие директивы жизни, чем год назад, сейчас нельзя быть членом партии лишь в социальном масштабе, но надо им быть и вдвоем с человеком, и наедине в безвестности.

Поев и рассеявшись, Вощев написал заявление в культотдел окрпрофбюро, по совету уполномоченного. Вощев просил для себя предоставления труда по отысканию истины путем постоянной мысли; в заявлении было указано, что истина есть потребность, она — организационное начало человека, причем истину нельзя понимать лишь как организационный момент, но следует воображать ее себе трудом над организацией вечности.

— У нас стало всего много, — сказал профуполномоченный. — Я думаю, тебя примут думать за жалованье.

— Я прокормлюсь за жалованье и вспомню смысл всего мира, — произнес Вощев с надеждой.

— Ну к что ж, — согласился профуполномоченный. — Кормить тебя недорого, а ты дашь настроение народу.

— Я устрою человека, — с сознанием обещал Вощев.

Окрпрофбюро того города сумело намного увеличить довольство пролетариата, теперь же его заботила культурная скудость тружеников; культработники мучились над улучшением самой классовой сущности пролетариата, и в такое время было получено заявление Вощева. Уже то, что вопрос о необходимости смысла жизни ставился безработным трудящимся, — было учтено как признак повысившегося культурного уровня, и заявление Вощева не имело отказа.

— Мы должны поддерживать всяческие начинания масс, — сказал заведующий культотделом. — Жизнь сама отберет потом мертвое от цветущего. Дайте человеку шестой разряд — для жизни во время его мысли.

Профуполномоченный возвратился вечером на отдых и сказал Вощеву, что ему положили жалованье по 38 рублей в месяц.

— Живи на моей площади, товарищ Вощев, — я тебя на жительство пропишу.

— На что мне твое жительство, — я для задумчивости должен находиться один. Мне нужно поскорее истину выдумать, чтоб жалованье не тратить.

Вощев ушел из квартиры профуполномоченного, боясь проживать время без производства.

<3>

После слов «…в постройке для ее завершения»:

— Не убывают ли люди в чувстве своей жизни, когда прибывают постройки? — не решался верить Вощев.
<4>

После слов «…росшие здесь спокон века»:

а сам косарь, играя с ровесниками в этих же старинных гущах, менял здесь свое детское тело на юношеское.
<5>

После слов «Вчерашние спящие живыми стояли над ним и наблюдали его немощное положение»:

— Ты зачем здесь ходишь и существуешь? — спросил один, у которого от измождения слабо росла борода.

— Я здесь не существую, — произнес Вощев, стыдясь, что много людей чувствуют сейчас его одного. — Я только думаю здесь.

— А ради чего ж ты думаешь, себя мучаешь?

— У меня без истины тело слабеет, я трудом кормиться не могу — я задумывался на производстве, и меня сократили…

Все мастеровые молчали против Вощева; их лица были равнодушны и скучны, редкая, заранее утомленная мысль освещала их терпеливые глаза.

— Что же твоя истина! — сказал тот, кто говорил прежде. — Ты же не работаешь, ты не переживаешь вещества существованья, откуда же ты вспомнишь мысль!

— А зачем тебе истина? — спросил другой человек, разомкнув спекшиеся от безмолвия уста. — Только в уме у тебя будет хорошо, а снаружи гадко.

<6>

После слов «…принимая в себя пищу как должное, но не наслаждаясь ею»:

Хотя они и владели смыслом жизни, что равносильно вечному счастью, однако их лица были угрюмы и худы, а вместо покоя жизни они имели измождение. Вощев со скупостью надежды, со страхом утраты наблюдал этих грустно существующих людей, способных без торжества хранить внутри себя истину; он уже был доволен и тем, что истина заключалась на свете в ближнем к нему теле человека, который сейчас только говорил с ним, значит — достаточно лишь быть около того человека, чтобы стать терпеливым к жизни и трудоспособным.
<7>

После слов «…пошел есть, стесняясь и тоскуя»:

— Что же ты такой скудный снаружи? — спросили у него.

— Так, — ответил Вощев. — Я теперь тоже хочу работать над веществом существованья.

За время сомнения в правильности жизни он редко ел спокойно, всегда чувствуя свою томящую душу.

Но теперь он поел хладнокровно, и наиболее активный среди мастеровых, товарищ Сафронов, сообщил ему, после питания, что, пожалуй, и Вощев теперь годится в труд, потому что люди ныне стали дороги, наравне с матерьялом; вот уже который день ходит профуполномоченный по окрестностям города и пустым местам, чтобы встретить бесхозяйственных бедняков и образовать из них постоянных тружеников, но редко кого приводит — весь народ занят жизнью и трудом.

Вощев уже наелся и встал среди сидящих.

— Что ты поднялся? — спросил его Сафронов.

— Сидя у меня мысль еще хуже развивается. Я лучше постою.

— Ну стой. Ты, наверно, интеллигенция — той лишь бы посидеть да подумать.

— Пока я был бессознательным, я жил ручным трудом, а уж потом — не увидел значенья жизни, и ослаб.

К бараку подошла музыка и заиграла особые жизненные звуки, в которых не было никакой мысли, но зато имелось ликующее предчувствие, приводившее тело Вощева в дребезжащее состояние радости. Тревожные звуки внезапной музыки давали чувство совести, они предлагали беречь время жизни, пройти даль надежды до конца и достигнуть ее, чтобы найти там источник этого волнующего пения и не заплакать перед смертью от тоски тщетности.

Музыка перестала, и жизнь осела во всех прежней тяжестью.

Профуполномоченный, уже знакомый Вощеву, вошел в рабочее помещение и попросил всю артель пройти один раз поперек старого города, чтобы увидеть значение того труда, который начнется на выкошенном пустыре после шествия.

Артель мастеровых вышла наружу и со смущением остановилась против музыкантов. Сафронов ложно покашливал, стыдясь общественной чести, обращенной к нему в виде музыки. Землекоп Чиклин глядел с удивлением и ожиданием — он не чувствовал своих заслуг, но хотел еще раз прослушать торжественный марш и молча порадоваться. Другие робко опустили терпеливые руки.

Профуполномоченный от забот и деятельности забыл ощущать самого себя, и так ему было легче; в суете сплачивания масс и организации подсобных радостей для рабочих, он не помнил про удовлетворение удовольствиями личной жизни, худел и спал глубоко по ночам. Если бы профуполномоченный убавил волнение своей работы, вспомнил про недостаток домашнего имущества в своем семействе или погладил бы ночью свое уменьшившееся, постаревшее тело, он бы почувствовал стыд существованья за счет двух процентов тоскующего труда. Но он не мог останавливаться и иметь созерцающее сознание.

Со скоростью, происходящей от беспокойной преданности трудящимся, профуполномоченный выступил вперед, чтобы показать расселившийся усадьбами город квалифицированным мастеровым, потому что они должны сегодня начать постройкой то единое здание, куда войдет на поселение весь местный класс пролетариата, — и тот общий дом возвысится надо всем усадебным, дворовым городом, а малые единоличные дома опустеют, их непроницаемо покроет растительный мир, и там постепенно остановят дыхание исчахшие люди забытого времени.

К бараку подошли несколько каменных кладчиков с двух но-востроящихся заводов, профуполномоченный напрягся от восторга последней минуты перед маршем строителей по городу, музыканты приложили духовые принадлежности к губам, но артель мастеровых стояла врозь, не готовая идти. Сафронов заметил ложное усердие на лицах музыкантов и обиделся за унижаемую музыку.

— Это что еще за игрушку придумали? Куда это мы пойдем — чего мы не видели!

Профуполномоченный потерял готовность лица и почувствовал свою душу — он всегда ее чувствовал, когда его обижали.

— Товарищ Сафронов! Это окрпрофбюро хотело показать вашей первой образцовой артели жалость старой жизни, разные бедные жилища и скучные условия, а также кладбище, где хоронились пролетарии, которые скончались до революции без счастья, — тогда бы вы увидели, какой это погибший город стоит среди равнины нашей страны, тогда бы вы сразу узнали, зачем нам нужен общий дом пролетариату, который вы начнете строить вслед за тем…

— Ты нам не переугождай! — возражающе произнес Сафронов. — Что мы — или не видели мелочных домов, где живут разные авторитеты? Отведи музыку в детскую организацию, а мы справимся с домом по одному своему сознанию.

— Значит, я переугожденец? — все более догадываясь, пугался профуполномоченный. — У нас есть в профбюро один какой-то аллилуйщик, а я, значит, переугожденец?

И, заболев сердцем, профуполномоченный молча пошел в учреждение союза, и оркестр за ним.

<8>

После слов «…в простертый, ждущий его мир»:

И Вощев с жестокостью отчаяния своей жизни обнажал лопатой земной прах, точно добывая истину из середины природы.
<9>

После слов «…в летние вишневые вечера»:

Сафронов от Чиклина почти не отставал — он имел большую семью и хотел как можно скорее и лучше строить общие дома, чтобы его дети там росли и жили, защищенные стенами и людьми.
<10>

После слов «…промолчал от равнодушного утомления»:

— За что он тебя? — спросил Вощев.

Козлов вынул соринку из своего костяного носа и посмотрел в сторону, точно тоскуя о свободе, но на самом деле — ни о чем не тосковал.

— Они говорят, — ответил он, — что у меня женщины нету, — с трудом обиды сказал Козлов, — что я ночью под одеялом сам себя люблю, а днем от пустоты тела жить не гожусь. Они ведь, как говорится, все знают!

Вощев снова стал рыть одинаковую глину и видел, что глины и общей земли еще много остается — еще долго надо иметь жизнь, чтобы превозмочь забвением и трудом этот залегший мир, спрятавший в своей темноте истину всего существования. Может быть, легче выдумать смысл жизни в голове, — ведь можно нечаянно догадаться о нем или коснуться его печально текущим чувством.

— Сафронов, — сказал Вощев, ослабев терпеньем, — лучше я буду думать без работы, все равно весь свет не разроешь до дна.

— Не выдумаешь, — не отвлекаясь, сообщил Сафронов. — У тебя не будет памяти вещества, и ты станешь вроде Козлова, думать сам себя, как животное.

— Чего ты стонешь, сирота! — отозвался Чиклин спереди. — Смотри на людей и живи, пока родился.

<11>

После слов «…слышать птиц и шаги пешеходов»:

Вощев перестал спать и открыл глаза. Утренний свежий мир светился сквозь щели барака, и Вощев почувствовал свое тело как вновь зачатое: вчерашний труд истребил в нем старые внутренности, но сон наполнил его первоначальной плотью.

Чиклин еще спал, и Козлов рядом с ним, а другие лежали сбоку, одинаково уставшие от земли. Пусть они спят пока, чтобы вместе с дыханием из них выгорала отжившая кровь и пустое место наливалось густой ощущаемой влагой. У Козлова ниже ушей возобновилось биение материнских родников и уже порозовело оскудевшее лицо. Значит, ему скоро пора пробудиться и сознательно жить.

Вощев отворил дверь наружу, впуская воздух для дыхания спящих, а сам вышел прочь, чтобы не мешать течению свежести на лежащие лица. В природе был теплый свет и раздавался ровный шум суеты мелкой жизни, которая тоже добывала себе смысл жизни кое из чего. Недалеко находился заглохший овраг, и одинокое дерево наклонилось над ним безветренными ветвями, ища своего рождения в земле или посмертного сожительства с нею. По ту сторону оврага была еще какая-то впадина, и оттуда, из невидимого предприятия, выходил изжитый машиной пар. В стороне ото всего сидел, согнувшись в траве, бедный человек, его палка была воткнута в землю, и узелок с имуществом висел на ней; он тоже, наверное, жил с усилием и надеялся получить свое счастье полностью, — а может быть, существовал лишь с терпеньем любопытства.

Вслед за своим наблюдением того человека, Вощев услышал пение тихого голоса:

Липа векова-ая…

Дальше голос стал тише, продолжая песню шепотом, и вовсе смолк. Вощев зашел обратно в барак. Там Чиклин глядел непомнящими глазами и безмолвно произносил песню ртом; он уже очнулся, но еще не мог вспомнить своей жизни — и помнил песню, готовясь жить сначала.

Козлов же хотя и спал пока, но карябал грудь ногтями, мучаясь с закрытыми глазами, а потом сразу приподнялся и боязливо закричал.

— Ты чего испугался? — спросил Вощев, приближаясь на помощь.

— Крыса в груди грызется!

Чиклин встал на привычные ноги и умело вгляделся в тело Козлова, где находилась крыса; Чиклин захотел ее спокойно убить.

— Рот зажми! — сказал он Козлову. — И живот схвати руками, а то она выскочит.

Козлов бережно сжал рот и вдавил рукой живот, чтоб крысе было туже выходить, но вдруг почувствовал свою внутренность свободной и сердце легким.

— Она — воина! — показал он на свой пиджак, которым прикрывал ноги.

Чиклин с твердой силой ударил босой подошвой по пиджаку, но место под ним было пусто.

— Ушла! — обнаружил Чиклин.

Козлов грустно обиделся:

— Я вот теперь, как говорится, заявление в охрану труда подам — крысы рабочему сердце грызут.

<12>

После слов «…почти все знал или предвидел»:

— Крысы, товарищ Пашкин! — сказал ему Козлов. — Они мне сердце, как говорится, грызут и грызут.

Пашкин никогда не спешил отвечать, чтобы люди видели его думающим, а отвечал небрежно: пусть сущность его слова действует сама по себе.

— Где крысы? Зачем они придут сюда? Ведь у вас женщин нету — грязи заводить некому! Ты, наверно, спишь с надбавкой — и тебя снятся животные. Тут же был санврач! А если крысы, организуйте кружок Осоавиахима и травите любую тварь — практикуйтесь против буржуазии на мелочи!.. Это даже хорошо, что хоть крыса будет, — как вы не понимаете?!

— Мы понимаем, — с уважением сообщил Сафронов. — Нам деваться некуда, приходится все понимать.

Морщась от забот и привычной осведомленности, Пашкин обошел своим шагом жилое помещение, изучая невзрачным взглядом гигиеничность и кубатуру, — и нашел условия приличными: ведь пролетариат еще только делает себе существование, так что требовать ему блага не с кого. Пашкин угрюмо знал почти все, и даже скучал:

<13>

После слов «…и оставил Козлова без утешения» Платонов вписал одно предложение и вычеркнул фрагмент:

После Пашкина Козлов сел кушать печенку со вчерашним хлебом, который Сафронов называл не черствым, а всего лишь холодным. И другие тоже съели пищу, чтобы приобщить свое тело к силе, а затем к труду. Только Чиклин и Вощев ничего не ели; Чиклин находился в глубине соседнего оврага, а Вощев стоял на пустыре около котлована и слушал, как пели в городе красноармейцы одну и ту же песню:

Сухарики-чупчики,
Чуп-чи-ки…

Эту песню он слышал еще в детстве, ее пели солдаты русско-японской войны. И теперь ее поют, — и одинаково, как в то давнее время, небо было покрыто туманной жарой, а солнце пустынно светило над всею безлюдной ветхостью земли. Значит, Вощев зря проживает жизнь — она не меняется, она как замершее детство, и в ней нет истины на конце. Вон видна одна изба в поле — если кто и живет там, то стихийно, а не по сознанию, и уж не может организоваться в колхоз. Горе всеобщего состояния начинало мучить Вощева, и он чувствовал всю наружную жизнь, как свою внутренность, и хрипел горлом, открыв рот для сообщения.

— Чиклин, а где ж марксизм? Кругом слабые места и одно пустое, вечное время, — у меня опять здоровье пропадает…

— Да вот именно-то! — сказал Чиклин. — Тут дом нужен, а тут порожняк лежит, поневоле у тебя нужда свербит. Но мы управимся, мы всю пустоту загромоздим.

Вощев глядел на низкое туловище Чиклина, всю жизнь молча обращавшее харчи в рытье земляных ям, и взял лопату, чтобы трудиться близ него. Козлов, стараясь не думать и не считать жизни, резал лопатой глину и клал ее наверх; он хотел бы еще и не чувствовать, чтобы опомниться лишь вечером или во сне. Сон для Козлова и всех мастеровых был почти главной жизнью — в нем они забывались для сбережения тела, там они видели мир уже доделанным до конца, и им оставалось краткое счастье существованья и медленное дыхание в груди; часто во сне они поворачивались вниз лицом, чтобы спать теснее к земле, глубже и безвозврат-ней. Просыпался Козлов, как обманутый, и первые часы работал в раздражении, но тем более не жалея себя, потому что ничего еще не закончено и не сбылось, и можно умереть, не дождавшись. Когда же Козлов ослабевал от глины, то падал пролетарской верой и шел внутрь города — писать опорочивающие заявления и налаживать различные конфликты, с целью организационных достижений; при истощении тела Козлов стремился развивать ум, чтоб не пропасть для общественной полезности.

<14>

После слов «…принес ему образцы грунта из разведочных скважин»:

«Наверно, он знает смысл природной жизни», — тихо подумал Вощев о Прушевском и, томимый своей последовательной тоской, спросил:

— А вы не знаете, — отчего устроился весь мир?

Прушевский задержал внимание на Вощеве: неужели они тоже будут интеллигенцией, неужели нас капитализм родил двоешками, — боже мой, какое у него уже теперь скучное лицо!

— Не знаю, — ответил Прушевский.

— А вы бы научились этому, раз вас старались учить.

— Нас учили каждого какой-нибудь мертвой части: я знаю глину, тяжесть веса и механику покоя, но плохо знаю машины и не знаю, почему бьется сердце в животном. Всего целого, или что внутри, нам не объяснили.

— Зря, — определил Вощев. — Как же вы живы были так долго? Глина хороша для кирпича, а для вас она мала!

<15>

После слов «Вощев приник к молотобойцу, согрелся и заснул»:

«Или я хуже рабочего зверя, что он живет и чует, а я мучаюсь, — подумал Вощев накануне сна. — Отчего я забыл смысл, ведь я его, кажется, знал?»

Читайте также