Разрушение хижины одинокого человека (По поводу романов Эрнеста Хемингуэя «Прощай, оружие!» и «Иметь и не иметь»)

Очень важно открыть, в чем состоит истинное достоинство современного человека, — открыть и изобразить того человека, который был бы приемлем для других и выносим для себя самого. Для такого человека, конечно, не нужно ничего особо возвышенного, вдохновенного, ничего лишнего, пошлого, а также нарочито прекрасного или чего-либо чрезвычайного в смысле характера; все трудно осуществимое не должно мешать происхождению этого человека. Необходимо лишь нечто посильное, достаточное, но в то же время такое, что сделало бы взаимную жизнь людей терпимой и даже увлекательной. Последнее — увлекательность — можно иметь посредством использования и развития прирожденных или наличных свойств человека: чувства любви, стремления к производительной творческой работе, страсти к путешествиям, приключениям и к спорту, склонности к тонкому умственному труду и остроумию, к выпивке и т. п. Главное же — достоинство — следует еще найти, открыть где-то в мире и в глубине действительности, заработать его (может быть, ценою тяжелой борьбы) и привить это новое чувство человеку, воспитать и укрепить его в себе.

Из чтения нескольких произведений американского писателя Эрнеста Хемингуэя мы убедились, что одной из главных его мыслей является мысль о нахождении человеческого достоинства — стремление открыть истинного, то есть не истязающего себя и других, человека, притом нашего современника.

Отсюда автоматический, инстинктивный страх Хемингуэя впасть в пошлость, в бестактность характеристики любого своего героя, что принимается большинством его читателей за высокое литературноформальное качество его работы. Наверно, это так и есть: литературное мастерство Хемингуэя стоит на высоком уровне. Но объяснение этому мастерству должно искать в обостренном чувстве такта у писателя, а чувство такта является у него средством борьбы с пошлостью, со скрытой распущенностью, святошеством, удушающим угнетением, с почти демонстративным оглуплением высших слоев общества и прочими обстоятельствами жизни на европейском Западе и в Америке. Если это острое чувство такта писателя и не поможет читателю, не привьется к нему как правило мышления и поведения, оно наверняка предохранит самого Хемингуэя от заражения из внешней среды тем худым и отвратительным, чего он, видимо, не переносит. Вот почему этику так часто Хемингуэй превращает в эстетику; ему кажется, что непосредственное, прямое, открытое изображение торжества доброго или героического начала в людях и в их отношениях отдает сентиментализмом, некоторой вульгарностью, дурным вкусом, немужественной слабостью. И Хемингуэй идет косвенным путем: он «охлаждает», «облагораживает» свои темы и свой стиль лаконичностью, цинизмом, иногда грубоватостью; он хочет доказать этическое в человеке, но стыдится из художественных соображений назвать его своим именем и ради беспристрастия, ради сугубой доказательности и объективности ведет изложение чисто эстетическими средствами. Это хороший способ, но у него есть плохое качество: эстетика, неся в данном случае служебную, транспортную роль, забирает много художественных сил автора на самое себя, не превращая их обратно в этику. Эстетика, являясь здесь передаточным средством от автора к читателю, подобно электрической линии высокого напряжения, расходует, однако, много энергии на себя, и эта энергия безвозвратно теряется для читателя-потребителя.

В одном из лучших романов Хемингуэя «Прощай, оружие!» изображается эпизод первой встречи лейтенанта Генри с Кэтрин Баркли, которая, Кэтрин, затем наполнит все его сердце и всю его жизнь и даст возможность вынести империалистическую войну и выйти из нее. — «Мы посмотрели друг на друга в темноте. Я подумал, что она очень красива, и взял ее за руку. Она не отнимала руки, и я держал ее за руку и обнял ее за талию. — Не надо, — сказала она. Я не отпускал ее. — Почему? — Не надо. — Надо, — сказал я. — Так хорошо. — Я наклонился в темноте, чтобы поцеловать ее, и что-то обожгло меня коротко и остро. Она сильно ударила меня по лицу. Удар пришелся по глазам и переносице, и у меня выступили слезы. — Мне очень жаль, — сказала она. Я почувствовал, что преимущество на моей стороне. — Вы были правы. — Мне очень, очень жаль, — сказала она… Она смотрела на меня в темноте. Я чувствовал досаду и в то же время уверенность, зная все наперед, точно ходы в шахматной партии». Так все и случилось, как предвидел Генри, только что получивший пощечину. Через одну-две минуты Кэтрин сказала: «— Вы милый. — Вовсе нет. — Да. Вы хороший. Хотите, я сама вас поцелую? — Я посмотрел ей в глаза и снова обнял ее за талию и поцеловал… Я крепко прижимал ее и чувствовал, как бьется ее сердце, и ее губы раскрылись, и голова откинулась на мою руку, и она плакала у меня на плече. — Милый! — сказала она. — Вы всегда будете такой, правда? — „Кой черт?“ — подумал я. Я погладил ее по волосам и потрепал по плечу. Она плакала».

Циничный, грубоватый лаконизм изложения, «мужественное» пренебрежение женской пощечиной, «многоопытная» уверенность в близком поцелуе, «кой черт» и прочие атрибуты, — все это необходимо Хемингуэю, чтобы скрыть волнение первого, или почти первого, чувства любви Генри к девушке, вернее, чтобы любою ценою найти новую, нешаблонную, действующую на читателя форму изображения. Новая форма отчасти достигается, однако в ее «стенки», в ее устройство впитывается много содержания, и там оно погибает для читателя. Мы хотим сказать, что не всякая, не «любая» цена подходяща для писателя и для читателя, а только недорогая. Правда, мы не знаем, каким образом изложенный эпизод можно написать лучше, но в нас нет уверенности, что «мужественное», лаконичное, с оттенком животного нетерпения описание любви есть наилучшее, что этот способ дает более точное представление о сущности человеческого чувства, чем другой. Сентиментализм был бы здесь, наверно, еще хуже, но подчеркнутая механистичность чувства человеческой любви тоже ведь не точная истина, а лишь литературная, изысканная нарочитость. Например, в эпизоде, когда Генри лежит раненый в госпитале и к нему приходит Кэтрин, чтобы впервые отдаться ему, дело изображено таким образом: «— Не нужно, — сказала она. — Вы еще нездоровы. — Я здоров. Иди сюда. — Нет. Вы еще слабы. — Да. Ничего я не слаб. Иди. — Вы меня любите? — Я тебя очень люблю. Я просто с ума схожу. Ну, иди же сюда. — Слышите, как сердце бьется? — Что мне сердце! Я хочу тебя. Я с ума схожу… Закрой дверь. — Нельзя. Невозможно. — Иди. Не говори ничего. Иди сюда». Спустя немного времени: «Кэтрин сидела в кресле у кровати. Дверь в коридор была открыта. Безумие прошло, и мне было так хорошо, как ни разу в жизни». Механика простая и откровенная, но для исполнения этой механики и для последующего хорошего ощущения не обязательно быть человеком. При подобных обстоятельствах, наверно, бывают счастливы и животные. Хемингуэй и сам понимает несовершенство или недостаточность таких отношений любовников. Он ищет и находит то средство, где любовь Кэтрин и Генри наконец очеловечивается. Этим средством оказываются роды и смерть Кэтрин. — «Я сидел у дверей в коридоре (больницы). У меня внутри все было пусто. Я не думал. Я не мог думать. Я знал, что она умрет, и молился, чтоб она не умерла. Не дай ей умереть. Не надо, господи, не дай ей умереть. Я все сделаю для тебя, только не дай ей умереть. Не надо, не надо, не надо. Милый господи, не дай ей умереть. Милый господи, не дай ей умереть. Не надо, не надо, не надо, не дай ей умереть. Господи, сделай так, чтоб она не умерла». Кэтрин умерла, Генри ушел от ее смертного ложа другим человеком, чем пришел сюда на последнее свидание. Ценою своей жизни Кэтрин достигла, вероятно, некоторого улучшения Генри как человека, — облегчения его от участи быть подавленным лишь своими животными инстинктами. Смерть ребенка и затем жены заставила прибегнуть Генри к беспомощной, детской молитве, она потрясла и нарушила его «мужественную», животную натуру. Но откуда же появилась эта упорная «животность» молодого человека, кто заразил его бешеной страстью к пище, вину, к женщине и к безделью? Вспомним, что в «Прощай, оружие!» большинство страниц посвящено как раз этим предметам. — Конечно, причиной такого снижения человека явилась империалистическая война. Война и ее современное последствие — фашизм — начали и пока еще продолжают на Западе дело ликвидации человека во всех отношениях, вплоть до физического. Если надолго лишить человека какой-либо необходимости, то он, естественно, становится одержимым ради удовлетворения этой необходимости. Генри пережил войну, — ив результате он спрятался от всего мира в швейцарскую хижину вдвоем с Кэтрин. Их уединение и почти болезненное взаимное блаженство, получаемое из примитивной сексуальной любви, безделья и обильной пищи, объясняются безумием и смертельной опасностью, которые реально содержатся во всем империалистическом мире. Им деться и спастись некуда, как только крепко обняв друг друга, и им надо спешить, потому что их каждый час могут разлучить насильно и уничтожить. С этой точки зрения может быть понята и художественно оправдана маниакальная, механическая, грубая прямолинейность Генри. Он храбро пытается отстоять перед империализмом свои человеческие права, нужду и достоинство — пусть это ему удается сделать лишь в самых простейших, почти животных элементах, но ведь его могучий противник хочет отнять у него абсолютно все — жизнь; если удается отстоять даже очень немногое — это уже большая победа. Но природа и история существуют и продолжаются вопреки империализму. Рождается мертвый ребенок, умирает Кэтрин. Генри уходит из больницы в ночь, в дождь, в свое будущее, которое уже не может быть и не будет похожим на его прошлое. Но это лишь пока надежда и обещание, а роман заканчивается.

Трагедия романа «Прощай, оружие!» заключается в следующем. Любовь быстро поедает самое себя и прекращается, если любящие люди избегают включить в свое чувство некие нелюбовные, прозаические факты из действительности, если будет невозможно или нежелательно совместить свою страсть с участием в каком-либо деле, выполняемом из необходимости большинством людей. Любовь в идеальной, чистой форме, замкнутая сама на себя, равна самоубийству, и она может существовать в виде исключения лишь очень короткое время. Любовь, скажем парадоксально, любит нечто нелюбовное, непохожее на нее. Доказательство этому есть и в романе «Прощай, оружие!» Любовь Генри и Кэтрин, с самого начала принявшая «солдатские», жадно-примитивные формы, к концу романа стала приобретать все более болезненные качества, вырождаясь в почти беспрерывное, гнетущее наслаждение любовников друг другом и уединенной жизнью, а эта жизнь уже стала беднеть от привычки, от повторения самой себя, от разрыва сообщения с питанием ее из внешнего мира. Для истинной жизни оказывается недостаточно только однажды родиться, нужно еще чуть не ежедневно возрождаться, и матерью тогда нам служит уже вся земля, все современные нам люди… Таким образом, любовь Генри и Кэтрин оказалась заключенной в собственную темницу. Но откуда же они могли впустить свет в свою все более темнеющую тюрьму, если снаружи, вне их, стояла ночь войны, если, иначе говоря, сама действительность, то есть нелюбовная «прозаическая» сила, которая могла бы быть необходимой и полезной для продолжения их счастья, представляла из себя империалистическую войну, томление и смерть? В чем тогда Генри и Кэтрин должны были принять участие, оторвавшись один от другого, но все же не разлучая надолго своих любящих рук? — Им нечего было делать, на войне они уже были оба и знают, что она такое. Они были бы согласны войти лишь в тот мир, который до гроба питал бы их чувство друг к другу, а не тот, который разорвал бы их тела на куски. Любовь, если она и «любит» нечто постороннее для нее, нелюбовное, то делает это только в своих эгоистических целях — для сохранения и продолжения своего состояния. Роман «Прощай, оружие!» мог иметь и другое окончание — не смерть Кэтрин — историю угасания любви Генри и Кэтрин, либо историю продолжения их любви, но тогда роман вообще не мог бы быть окончен, а жизнь любящих превратилась бы в ход на месте, в порочное, мнимое движение (в тексте романа эта последняя тенденция уже явно наметилась: тема почти остановилась, диалог заменил действие, реальное содержание романа все более исчерпывалось, одинокие любовники, подобные двум растениям, пересаженным из общей земли в глиняный горшок, уже истощили под собой горсть почвы — «украденное» из враждебного мира счастье — и были близки к увяданию). Тогда Хемингуэй ввел в роман катастрофу — двойную смерть, Кэтрин и ее ребенка, — и закончил свое произведение… Можно ли было найти более лучшее завершение романа? — Можно. Истинная действительность, от недостатка которой втайне томились и Кэтрин, и Генри, пытаясь целиком заменить ее патологической любовью, прячась в свою общую постель, в темную ночь от светлых дней, — эта истинная действительность и тогда состояла не из одного империализма; миллионы людей в тылу и на фронтах скрыто и явно уже чувствовали на себе и понимали сущность империализма, — они сознали себя его врагами и решили преобразовать действительность. Истинный, хотя и не очень явный, ход вещей состоял именно в движении смертоносного империализма к своей гибели под ударами обнищавших, полуистребленных, отчаявшихся народов. Включение Генри и Кэтрин в такую общую жизнь дало бы их счастью глубину, постоянно обновляемую свежесть и неистощимое бессмертие, потому что их питал и поддерживал бы тогда целый мир, а не только два испуганных, полудетских и дрожащих сердца. Но мы, очевидно, требуем от автора слишком много. Вернее, мы требуем не слишком много, а слишком рано. Позже и сам Хемингуэй вплотную приблизится к пониманию превосходства революционной действительности над всякой другой.

Теперь мы сможем лучше понять и особенности стиля Хемингуэя. Хемингуэй прячет своего молодого героя в нейтральную страну и в любовь, чтобы спасти его от гибели и одичания в войне, — спасти его жизнь прежде всего, хотя бы в ее первоначальных, элементарных инстинктах, а уже сама жизнь затем позаботится о своем достоинстве и заработает его, если человек вообще способен на достоинство и желает его. Вынужденный помещать человека в столь тесную обстановку, как «любовь до гроба», еда, сон и выпивка, — вынужденный империалистическими обстоятельствами войны, — автор понимает, что это всего-навсего исполнение желаний окопного солдата империалистической армии. Остается лишь заплакать или завопить о судьбе человека, то есть прибегнуть к средствам нехудожественного порядка. Следовательно, нужно спрятать свой вопль, превратить его в безмолвие, нужно скрыть свои слезы за хладнокровием, а еще лучше и надежней — за цинизмом и грубой, сексуальной откровенностью. Нынешний капиталистический мир по примитивизму и жестокости жизненной борьбы труднее, чем ледяные арктические области Джека Лондона, и герои Хемингуэя и Лондона ведут себя приблизительно одинаково, они приблизительно и похожи друг на друга. Разница их поведения и характеров определяется разницей среды и времени, причем среда и время у Хемингуэя тяжелее и опаснее, чем у Лондона. Но все же мы чувствуем, что за грубыми словами и поступками, за беспощадными действиями героев Лондона и Хемингуэя таится человеческая, добрая, даже грустная душа, и мы можем видеть, как солдат, циник, бабник и пьяница плачет над трупом своей женщины более неутешно, чем любой порядочный джентльмен-однолюб. Иногда, чтобы сдержаться после очередной, обычной трагедии, человек неожиданно говорит своему собеседнику: «Давай выпьем!» Выходом из положения может быть либо бесплодное горе, выраженное в совершенно неприемлемом литературном кликушестве, либо активное действие, настоящий выход, но он, этот выход, не может быть придуман, он может быть открыт прямым, честным наблюдением борьбы массового трудящегося человека за свою будущую достойную судьбу, еще лучше — соучастием писателя в этой борьбе. Пока же истинный выход не найден, а точный литературный вкус не позволяет писать слезами, вместо чернил, следует ограничиться хладнокровным, нейтрально-мужественным «давай выпьем!» — и перетерпим, «перекурим как-нибудь», — выпьем, чтоб обессилить наш трудно-болящий разум, пусть он все забудет и сам забудется. Это, конечно, не выход из действительного положения и не истинное решение поставленной темы, а лишь обход решения посредством остроумно-изысканного литературного приема, — это нервоз взрослых, потрясенных людей и их самозащита, чтобы не разрушиться окончательно, насмерть. Истинный выход из империализма там, где сейчас находится Эрнест Хемингуэй, — на фронте республиканской Испании. Там же, вероятно, Хемингуэй найдет более глубокое решение своей темы — о том, как же следует прожить человеку свой век на земле, — чем-то решение, которое дано в романе «Прощай, оружие!».

Может быть, вовсе и не надо было прощаться с оружием, чтобы не оставлять лучших людей безоружными и вторично не подводить их под риск надругательства и уничтожения.

На этот последний вопрос дает ответ сам Хемингуэй. Своим поведением в последние годы, когда писатель поднял оружие против фашизма, он как бы заявил, что не надо было прощаться с оружием, надо только его хорошо и по адресу употреблять.

Глубокая тревога и размышление овладели Хемингуэем еще и до того, как фашизм начал военные действия против демократии. Правда, тревога и размышление, выраженные писателем в его произведении «Иметь и не иметь», не привели еще его к открытию истины для себя и для читателей, но в этом романе уже есть попытка уйти из «швейцарской деревни», от постельного эстетизма, от одинокой возлюбленной ко всем людям нужды, работы и бедствия. Это походит на возвращение «дезертира» или на просьбу: «От ликующих, праздно болтающих, умывающих руки в крови, уведи меня в стан погибающих…» — однако что же тут плохого? Здесь все хорошее.

Оговоримся, что мы занимаемся не биографией Хемингуэя, а его литературными произведениями, и больше ничем.

В конце романа «Иметь и не иметь» есть место, ставшее общеизвестным от частого цитирования его критиками. Гарри Морган, главный герой романа, близок к смерти. «Человек, — сказал Гарри Морган. — Человек один не может. Нельзя теперь, чтобы человек один. — Он остановился. — Что бы ни было, человек один не может ни черта. — Он закрыл глаза. Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это».

Гарри Морган — контрабандист, мелкий хищник, но могущий стать крупным, если ему повезет, если он будет достаточно ловким и беспощадным в жизненной борьбе. Он произносит слова, что «человек один не может», когда он потерпел катастрофу. А если бы его постигла жизненная удача, если бы он превратился в богача? Тогда он, очевидно, сказал бы наоборот: «Человек один может все». Вспомним Генри из «Прощай, оружие!». Он был не один, он был со всеми людьми в стране — в тылу и на фронте, а жить ему тоже оказалось трудно, почти нельзя. И Генри мог бы возразить Гарри: «Ни черта подобного. Я был в армии. Я жил в ораве людей. А нужно, чтобы человек остался один. Иначе бы я погиб».

В сущности, Гарри и Генри говорят одно и то же, в их словах и решениях противоположность только кажущаяся. Дело не в том, как жить вообще — в одиночку или плечом к плечу со всеми. Дело в том, где, когда и кто решает свою судьбу. Ведь речь у Хемингуэя идет о жизни в империалистических условиях. А при империализме жизнь человека, не принадлежащего к самим империалистам, внешне проста: сначала человека мучают каторжной работой, потом он умирает от этой работы или его убивают на войне, — если он не сумеет объединиться с подобными себе и не уничтожит империалистов и империализм. В этом смысле, действительно, «человек один не может», но он «может» построить целый новый мир с родственными себе людьми (родственными по рабскому состоянию). А в том смысле, в каком «не может» Гарри, неудачливый хищник-одиночка, то и хорошо, что он не может. Кое-кто из подобных ему «смогли», и мы знаем, что из них получилось и как из-за них стало житься людям на свете.

Мы хотим сказать, что вопрос — жить сообща или в одиночку, имея в виду лишь свое личное удовольствие и спасение, — при империализме ничего не значит, потому что принятое решение все равно не может быть осуществлено. Империализм подавляет и заражает не только людей, но и самую землю и траву, на которой живет человек. «Хижины дяди Тома» сейчас не может быть в мире — ее место потребовалось для аэродрома, и хижину снесли. Генри найдут и вытащат из любой «швейцарской» деревни, из леса и из пещеры, куда бы он ни пожелал спрятаться со своей Кэтрин, если б она осталась жива.

Если социалистическое творчество может ограничиться одной страной, то для фашистского империализма нужен обязательно весь мир — до крайней глубины человеческой души, до последнего убежища в горной пещере и до последней сосны, которая пойдет на переработку во взрывчатое вещество, и этим веществом будет взорвана и земля, где сосна росла, и убежище с притаившимся в нем «чужим», «одиноким» человеком, поскольку он не желает присоединиться к фашизму. Генри и Хемингуэй это предчувствуют, и Генри впадает в отчаяние, а Хемингуэй кончает роман, не зная выхода из отчаяния своего героя. Одиночество оказалось несостоятельным внутренне и почти невозможным, неисполнимым по внешним условиям.

Но жить со всеми людьми для Генри тоже нельзя. Он попробовал — и его чуть-чуть не убили: сначала на фронте — «чужие», австрийцы, а потом, после Капоретто, — «свои», итальянцы. И деться Генри стало некуда. Даже лучше, что Кэтрин умерла. Ведь смертельно тяжело бродить по свету с любимым человеком, когда и самому негде и нечем жить, а любимое существо лишь обрекаешь на горе и бесполезные бедствия, и сам являешься бессильным свидетелем его судьбы, то есть пассивным соучастником его палачей.

Гарри Морган (из романа «Иметь и не иметь») это представитель неимущего класса, пришедший в неистовство от вида чужой, роскошной, паразитической жизни, в которой для него, однако, нет доли. И Гарри пожелал иметь свою долю в стане богатых и ликующих, завоевав ее теми же приблизительно средствами, какими пользовались и пользуются другие субъекты, пробравшиеся в этот стан, то есть путем преступлений главным образом. В таком желании Гарри нет ничего ни удивительного, ни неестественного. Это путь многих одиночек, но не всех неимущих, не большинства их. Он, Гарри, мог бы и победить на избранном им пути, он имел достаточно внутренних и внешних данных, чтобы стать миллионером, но смертельная пуля сбила его с дороги и на краткое время обратила к истинному сознанию и к сожалению, что он, бедняк, с самого начала жизни не пошел по общей дороге бедняков. «Потребовалась вся его жизнь (ложная и ошибочная. — А. П.) чтобы он понял это».

Итак, Генри уходит от трупа жены, полный отчаяния перед будущим. Гарри умирает, сожалея, что жил и действовал один и ради себя, тогда как надо было жить со всеми (точнее, с обездоленным большинством) и ради всех. Но ни один из них практически не испытал той истинной жизни, которую он чувствовал и сознавал как возможность. При всей своей разнице в характерах и поведении, Генри и Гарри — близкие родственники по грустной судьбе. Оба они приводят читателя к объективному выводу, что жить на свете, в сущности, никак нельзя — ни в одиночку, ни сообща. И так и иначе — тебя все равно сначала помучают, а затем убьют. Предсмертные слова Гарри, что «человек один не может», лишь подчеркивают обреченность человека, потому что, во-первых, это говорит умирающий, а во-вторых, в романе более подробно не сказано и тем более ощутительно не показано, как же следует жить не в одиночку, а со всеми. Точнее: как вырваться из империализма. Путь Генри привел к одиночеству в хижине с женой, путь Гарри — к смерти. Оба пути — заблуждение.

Образ Гарри Моргана интересен, однако, не только тем, что, умирая, он покаялся, как разбойник на кресте. Его интерес для читателя существенней и глубже этого эпизода. Автор попытался создать литературно новый тип человека своеобразными средствами. Именно: Хемингуэй решил вышибить клин клином — жесткому, волевому, паразитическому миру Америки противопоставлен человек, находящийся за бортом буржуазного общества, Гарри Морган, но человек, наделенный многими, если не всеми, агрессивными качествами этого общества и теми исторически положительными качествами, которые деловая буржуазия когда-то имела, но теперь уже утратила, — энергией, предприимчивостью, способностью к риску.

Внутренняя характеристика Гарри Моргана не отличается от характеристики «капитанов» индустрии и спекуляции. Например. «Шестидесятилетний хлебный маклер ворочался в постели… У него были блестящие данные для карьеры спекулянта, потому что он обладал необычайной сексуальной силой, которая давала ему уверенность хорошего игрока». Женщины этих «капитанов» подобны своим мужчинам. Дороти, любовница «зятя богатого семейства», рассуждает сама с собой, когда ее любовник спит, ослабевший от пьянства: «Мне просто нужно, чтобы этого было побольше, и тогда мне хорошо, а с кем это, все с тем же или с кем-нибудь другим, в конце концов неважно. Главное, чтоб это было… Но сейчас он пьян. Кончу я сукой. Может быть, я уже сука… Право же, он не должен так напиваться. Это нечестно, право. Если человек так устроен, с этим ничего не поделаешь, но при чем тут пьянство?.. Я буду лежать тут всю ночь и не засну, я сойду с ума… Все равно я завтра весь день буду злиться и нервничать и чувствовать себя отвратительно».

Теперь обратимся к мужчине и женщине из другого, неимущего, класса — к Гарри и его жене Марии. Они разговаривают в постели. Мария спрашивает: «— Правда, что эти (черепахи) делают это целых три дня?» Гарри: «— Правда. Слушай, ты потише. Мы разбудим девочек». Девочки, это — их дочери. Мария: «— Они (девочки) не знают, что у меня было. Они никогда не узнают, что у меня было (речь идет о сексуальной гордости перед своими детьми. — А. П.). Ох, Гарри. Милый ты мой. Скажи, ты когда-нибудь делал это с негритянкой?» Гарри: «— Ну, конечно». Мария: «— Как это?.. Если б тебе не надо было уезжать. Если б тебе никогда не надо было уезжать. Скажи, ведь ты делал это со многими женщинами, — кто лучше всех?.. Когда ты вернешься, мы повеселимся. Поедем в Миами и остановимся в гостинице, как когда-то…» «Он уснул… Я счастливая, думала она. Глупые девочки. Они не знают, что у них будет. Я знаю, что у меня есть и что у меня было. Я счастливая женщина. Он говорит: как у морской черепахи. Я рада, что это случилось с рукой, а не с ногой (Гарри потерял руку на своем „производстве“. — А. П.). Я бы не хотела, чтоб он потерял ногу… Таких мужчин больше нет. Кто не пробовал, тот не знает. У меня их было много. Я счастливая, что мне достался такой. Может ли быть, что черепахи чувствуют то же, что и мы?.. Или может быть самке это больно?»

Мы видим, что в одном отношении Гарри Морган может соревноваться с хлебным маклером, а Мария с Дороти. Ну и что же тут за беда? Беды никакой. Напротив. Мы стоим как раз за то, чтобы преимущество и в этом отношении было на стороне Гарри и Марии. Но одного такого преимущества мало, чтобы доказать человеческое превосходство Гарри и Марии над маклером, Дороти и им подобными. Если же это преимущество идет в дополнение к другим, специфически человеческим, достоинствам Гарри и его жены, то оно вполне терпимо и приемлемо.

Гарри и маклер, однако, подобны не только в половом отношении, но и в деловом. Уже богатый маклер и еще не богатый Гарри боятся одного и того же — тюрьмы. Маклер ожидает ее в результате обследования его деятельности Бюро Внутренних Доходов, Гарри потому, что подрядился везти на лодке кубинцев, ограбивших банк. Правда, нельзя сказать, чтобы Гарри взялся за такое дело из одного желания мгновенно разбогатеть. Речь шла уже о простом, но сытном пропитании семьи, потому что кризис пригнетал трудящийся народ все ниже, и люди уже голодали или работали за гроши, которых не хватало на прокормление одного себя, на общественных работах. Но Гарри не из таких, чтобы стать в ряд с другими бедняками и разделить их участь. Он будет биться в одиночку, из последних сил и пойдет на любой риск, лишь бы порция мяса на обед ему и его семье не уменьшилась.

Элберт, друг и помощник Гарри, но обычный рабочий и бедняк, без половых и прочих способностей Гарри, говорит: «— Теперь нет работы. Нигде теперь нет такой работы, чтобы можно было жить не впроголодь». «— Почему?» — спрашивает Гарри. «— Не знаю», — произносит Элберт. «— Вот и я не знаю», — говорит Гарри. «— Но только моя семья будет есть до тех пор, пока другие едят». Кто же эти другие, которые едят? Это уже не рабочие, потому что, как сказал Элберт, «теперь нет такой работы, чтобы можно было жить не впроголодь». И положение действительно таково. Другие — это собственники, имущие люди, на которых и равняется Гарри, потому что он тоже хочет «иметь», чтобы есть, выпивать, растить дочерей, любить жену и не изнашиваться в черной, грошовой работе. Для этого Гарри нужно оторваться от рабочего класса, все более погружающегося в нужду, всплыть одному на поверхность и — в бешеной борьбе, с риском погибнуть — достигнуть лагеря имущих. Гарри не принадлежал и не принадлежит к пролетариату. Он имеет свой дом, автомобиль, он владелец моторной лодки, которую он использует в зависимости от обстоятельств, у него бывают при необходимости и наемные рабочие. Гарри — мелкий, но яростный предприниматель. Общие экономические силы то приближают его к положению рабочего, то удаляют от этого положения к рангу имущих. Гарри качается на волнах в промежуточной социальной среде, но он изо всех сил выгребает к «твердому» берегу имущих, в крепость благополучия.

Действительно неимущий это Элберт. Он роет канавы на общественных работах за семь с половиной долларов в неделю. «— На какие же шиши ты тут выпиваешь?» — с оттенком презрения спросил его Гарри, встретив Элберта в баре. «— Я и не пил, пока ты не угостил меня», — ответил Элберт, человек, уже склонивший голову перед своей судьбой, примирившийся с нищетой.

Ясно, что Элберт, хотя и рабочий человек, но он не борец, он придет к победе в последних рядах своего класса. Все качества борца вложены автором в образ Гарри Моргана. Гарри говорит: «Я не допущу, чтоб у моих детей подводило животы от голода, и я не стану рыть канавы для правительства за гроши, которых не хватит, чтобы их прокормить… Я не знаю, кто выдумывает законы, но я знаю, что нет такого закона, чтоб человек голодал». И Гарри живет и действует соответственно этим своим словам. Сначала кажется, что Гарри совершенно прав, действуя беспощадно в своих интересах в беспощадном обществе. Но затем оказывается, что Гарри ошибался. Спасти себя и свою семью, обеспечить благоденствие маленькой группы людей вопреки общему ходу вещей, то есть наперекор империализму, было нельзя, независимо от того, какими личными данными обладает борец с империализмом — единоличник. Следовательно, империалистическому ходу вещей необходимо было бы противопоставить пролетарский, революционный ход вещей. Иначе говоря, надо было найти других Элбертов, найти многих Гарри Морганов и стать с ними в ряд и пойти к общей, рабочей и народной, цели, потому что «один человек не может ни черта», один человек, при всей своей активности, не образует еще исторического движения. Победить могучего противника, целую капиталистическую действительность, одному нельзя, но самому можно погибнуть от любой случайности в этой действительности, особенно если ты живешь, так сказать, резко и не подчиняешься господствующей силе; при таком поведении случайность начинает работать с точностью закономерности. Именно это понял в конце своей жизни Гарри Морган.

Отчего он вдруг понял такую простую истину, почему хоть и поздно, но наступило просветление в его деловой, огрубевшей, много раз битой голове?

Вот почему. Дела Гарри шли все хуже и хуже. Ему грозила участь бедняка, люмпен-пролетария. Ему предлагают выгодное дело — перевезти на Кубу четверых кубинцев, которые должны сделать налет на местный банк. Гарри соглашается, другого выхода из нужды у него нет, но внутри себя он сильно беспокоится. «Я могу просто остаться здесь (в баре), — подумал он, — и тогда ничего не будет. Я могу просто остаться здесь и выпить еще несколько стаканов и опьянеть, и тогда я не впутаюсь в это. Разве только, что пулемет мой на лодке. Но никто, кроме моей старухи, не знает, что это мой… Я могу сейчас остаться здесь и разделаться с этим. Но как же тогда жить? Откуда, к черту, взять денег, чтобы прокормить Марию и девочек? У меня нет… денег, у меня нет образования. Что может делать безрукий калека? Может быть, остаться здесь и выпить еще, ну пять стаканов, и все будет кончено? Будет уже слишком поздно».

Но Гарри все же поехал. Кубинец убивает в лодке Элберта. («— Стой, Гарри, — сказал Элберт. — Не запускай моторы. Это бандиты, они ограбили банк». За этот возглас Элберт получил сразу три пули.) Гарри молча вытерпел смерть товарища и помощника. Однако решимости, сообразительности, способности помнить и соблюдать свои интересы — у него имеется достаточно. Этих качеств у него не меньше, чем у целого биржевого собрания среднего города, если соединить это собрание с шайкой, грабящей поезда дальнего следования. У Гарри было время и обстоятельства научиться таким наукам. В открытом море Гарри расстреливает всех своих четверых пассажиров. Причин для этого несколько: убийство Элберта, угроза быть убитым для самого Гарри, множество денег в лодке и убеждение, что кубинцы — шпана и мерзавцы. Один из кубинцев оказал сопротивление Гарри и смертельно ранил его в живот. И Гарри Морган умирает в госпитале на операционном столе. В госпиталь приходит Мария, ученица своего мужа, женщина большого характера и тяжелой любви. «— Да, — сказал доктор. — Он умер очень спокойно, миссис Морган. Он не чувствовал боли». «— А, черт, — сказала Мария. Слезы потекли у нее по щекам». «Гарри Морган лежал на высоком столе, под простыней, прикрывавшей все его большое тело». «— О господи, — сказала она (Мария). — Что за проклятое лицо». И спустя немного времени Мария думала в одиночестве об умершем муже: «Такой он был задорный, сильный, быстрый, похожий на какое-то редкое животное. Я никогда не могла спокойно видеть, как он двигается. Я была всегда так счастлива, что он мой… Я знаю, что лучше его вообще нет мужчины на свете. Я слишком хорошо знаю это, а теперь он умер… И он так меня любил, и так заботился обо всех нас, и всегда умел заработать деньги, и мне никогда не нужно было заботиться о деньгах, а только о нем, а теперь все это кончено. Тому, кто убит, гораздо легче».

Из процитированного эпизода видно, насколько хорошо пишет Эрнест Хемингуэй. А теперь обратимся к существу дела, потому что хорошо и красиво писать это еще не все, нужно еще писать истинно, то есть открывать для людей реальную возможность более достойной, более терпимой жизни.

Замысел Хемингуэя, осуществленный в образе Гарри Моргана, в некоторой части верен. Именно, Гарри, представитель малоимущих и разоряемых слоев общества, обладает огромным характером, мужеством, смелостью, предприимчивостью, практическим умом и деловой проницательностью. Против этих черт человека нечего возразить. И они необходимы для «битвы жизни» в капиталистическом мире. Там «словом божьим» ничего не сделаешь. Пушка подавляется пушкой же, а не открытой грудью.

Хемингуэй в характере Гарри Моргана создал таран, чтобы Гарри был способен пробить брешь в крепость счастья, богатства и жизненного успеха и прорваться туда, внутрь крепости. Но эту крепость охраняют и на подступах к ней дерутся тоже не люди «доброй воли», а решительные, отважные хищники. И если рассчитывать на серьезный успех, то нужно обладать отвагой, решительностью и прочими подобными элементами характера, притом в еще большей степени, чем твои конкуренты. Иначе ничего не сделаешь, и в свалке атакующих «счастье жизни» не соберешь затем костей героя романа.

Мы не ошибемся, если скажем, что в натуре Гарри есть свойства ранней, восходящей буржуазии, признаки пионеров Америки. Сами по себе эти свойства полезные, и они могут быть унаследованы рабочим классом, но лишь в соединении с другими, собственно пролетарскими качествами, и применены для новой исторической цели.

Наделив Гарри чертами борца, автор пустил его в жизнь. Возможно, что у автора была здесь тайная или неясная надежда: может быть, думал автор, именно такой человек, типа Гарри Моргана, способен успешно противостоять наступлению империализма, потому что у самого Гарри железная хватка хищника; может быть, Гарри обломает зубы старым, ненавистным хищникам и хозяевам империалистического мира. Это намерение Хемингуэя честное и мужественное, но только Гарри не повредил хребта капитализму и даже не достиг личного благоденствия, а из него самого вышибли душу. Клин клином вышибить не удалось, потому что новый клин не был закален новыми средствами, он был сделан целиком из старого материала — и лопнул.

В натуре Гарри не было качеств современного пролетарского человека в добавление к тем качествам, которые он имел. Ему не хватало того, что имелось в Элберте (не смирения его, а понимания, что нужно идти со всеми трудящимися, что понял и Гарри, но уже умирая, то есть бесполезно). Все хорошие, физические и психические, качества Гарри не были умножены на одну величину — пролетарскую душу, приобретенную в труде, в долгой тягостной жизни и в организованной борьбе с эксплуататорами, — поэтому сила Гарри оказалась бессильной, и все его свойства были истрачены бесполезно для него. Он даже не мог прорваться в обеспеченную жизнь с одним своим семейством, настолько современный класс капиталистов хорошо защищен, настолько все богатства мира уже «заняты», огорожены и недоступны для охотников из бедняков-индивидуалистов.

Выхода для Гарри не было, путь его жизни был неверный, и он погиб по случайной, но необходимой причине; ибо что получилось бы, если бы Гарри достиг полного успеха в жизни? — Появился бы еще один буржуа на свете. Искусство писателя здесь очень велико: он окончил жизнь своего героя, не соответствовавшего требованиям борьбы с миром империализма, не оправдавшего первоначального замысла автора. Продолжать развитие дальнейшей судьбы Гарри Моргана было явно бесцельно: из него действительного героя не получается. Чтобы победить капитализм, недостаточно быть похожим на него. Чтобы изменить жизнь, превратить ее в счастливое будущее, надо с самого начала борьбы иметь в себе, хотя бы в скрытом, свернутом состоянии, зерно этого будущего как элемент личного характера.

Если допустить, что в Гарри был этот элемент будущего, но его подавило зверство, бесчеловечность современного капитализма, — то мы понимаем возможность такого факта и мы сожалеем, что человек был разрушен. Но мы вправе ожидать от каждого писателя, чтобы для нас был изображен человек, который был бы способен сам подавить человечностью бесчеловечность, социализмом империализм, тем более, что такой тип человека уже реально существует на свете. В частности, Эрнест Хемингуэй его мог наблюдать в республиканской Испании.

Каким же должен быть этот человек в литературном образе? Ответом на такой вопрос может служить лишь непосредственное художественное произведение, а наша задача окончена.

Источник публикации

Платонов А. П. Сочинения. Т. 6: 1936−1941. Книга 3. Литературная критика, публицистика. ИМЛИ РАН, 2023.

Подготовка текста и комментарии: Е. В. Антонова, Н. И. Дужина, Р. Е. Клементьев, Н. В. Корниенко, Е. А. Папкова, Л. Ю. Суровова, Н. В. Умрюхина

Редактор тома: Н. В. Умрюхина

Читайте также