Первое свидание с А. М. Горьким

Алексей Максимович Горький жил тогда в Машковом переулке; он только что приехал в Москву из-за границы. Я пришел к нему по своему литературному делу Дверь в квартиру Горького открылась с трудом. Алексей Максимович сам вышел на помощь домработнице, чтобы открыть дверь, и они вдвоем, поработав с запором, наконец открыли вход.

Горький довольно сурово посмотрел на меня — я опоздал на час против назначенного времени, — но ничего не сказал в осуждение. Он сказал другое:

— Это такая, знаете ли, квартира, что войти в нее еще можно, а выйти трудно. Я сам из этой квартиры выйти не могу. В технике, может, вы знаете, есть такое приспособление — действует в одну сторону…

— Обратный клапан.

— Вот именно.

— Но тот в одну сторону пропускает свободно.

— А здесь в обе стороны туго, — сказал Горький.

— Может быть, слесарь поможет…

— Приходил, приходил. Поработал и ушел, осталось, как было — замок не открывается, когда закрыт, и не закрывается, когда открыт.

— Иногда слесаря помогают.

— Иногда помогают.

В комнате, куда мы затем вошли, находился рояль, укрытый чехлом, шкаф, обеденный стол и еще какая-то утварь.

Меня интересовал лишь тот человек, который был сейчас передо мной, — Горький. В детстве я видел дешевые конфеты, завернутые в бумажки с изображением Максима Горького; под его изображением обычно была напечатана какая-либо фраза, лозунг из сочинений писателя, например, — «Пусть сильнее грянет буря!» — или что-либо другое. Я всматривался тогда в лицо писателя на конфетной бумажке, читал его мысли и размышлял о нем. Никогда я не надеялся увидеть Горького в действительности и беседовать с ним. Прошли годы. Теперь я видел Горького и даже рассуждал с ним, и он был для меня все таким же, прежним и неизменным, идеальным высшим человеком, каким запечатлелся когда-то в моем детском воображении. И смотря сейчас на Горького, я чувствовал себя счастливым, словно моя жизнь возвратилась обратно в детство — в свое лучшее время, в то время, когда образуется на всю жизнь ум и сердце, я чувствовал себя легко, словно без труда исполнилось невыполнимое желание.

Горький, листуя рукопись на столе, зорко поглядывал на меня — взглядом, значение которого для меня было ясно: «Это, дескать, что еще за существо: будет ли от него какой толк для людей или так — одно пустое обольщение».

Он даже посмотрел сбоку на мое туловище, точно хотел и там найти признаки неизвестного ему человека, позволяющие более безошибочно оценить его.

— М-да… Вот оно как! Вот вы какой! — сказал Горький. — Вы больны?

— Нет.

— Вы больны, — сказал Горький, веря себе, а не мне. — Вы, вот что, вы поезжайте отдыхать и лечиться… Наше дело тяжелое, нам требуется большое, очень большое здоровье, чтобы вынести — в этом — в своем воображении все болезни, все грехи людей и попытаться помочь им быть здоровыми. Вот как, стало быть, надо… Денег у вас, конечно, нет. Ну это дело мы как-нибудь устроим.

Но я был здоровым и отказался отдыхать и лечиться.

— Скажите, вы знаете писателя N?.. Это зачем же он взял у NN материал, и — того — почти не изменил, не обработал его и напечатал книжку, как свою?

— Не знаю зачем.

Горький встал на ноги и рассердился.

— За такие вещи в морду надо бить! — сказал Горький. — В морду — да! Я сам этим займусь. Расскажите, как это было.

Я попросил Горького не трогать легкомысленного N, потому что удар Алексея Максимовича может оказаться губительным для N, a N человек способный, и нельзя его увечить за одно заблуждение: оно может и не повториться.

Горький улыбнулся — столь прекрасно, что мне стало грустно: как будто передо мной на мгновение обнажилась его душа — глубокая и любящая, и в такой степени глубокая, что для меня было недоступно полное понимание ее.

— Всегда мы так: зря жалеем друг друга, когда надо бить! Здоровее и уютнее были бы! — неожиданно сказал Горький; видимо, он простил этого N и, остановив себя на этом чувстве прощения, сам осудил себя за излишнюю кротость, но уже не мог или не хотел дать волю своей справедливой беспощадности.

Далее разговор перешел на другие, главным образом технические, темы. Горький живо и воодушевленно представлял себе будущее техники и любил ее, как самое надежное материальное средство для освобождения человечества и снабжения его счастьем. Горький считал счастье для человека первой и совершенной необходимостью, подобно хлебу, жилищу и одежде, и представлял его себе не отвлеченно, а конкретно, избегая пустой теоретической схоластики — каково, дескать, оно, это счастье, должно быть отдельно для Ивана и отдельно для Петра, как сделать одинаково счастливыми разных, непохожих людей и тому подобное.

Горький вспомнил, как кто-то из литераторов (возможно, что это было за границей) выражал свое недоумение по поводу положения: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Литератор недоумевал, как это возможно осуществить — ведь найдутся такие люди, у которых будут гигантские потребности и полное отсутствие способностей; если даже таких людей будет немного, и то они окажутся способными пожрать плоды деятельности массы тружеников и нарушить их моральный порядок.

«Этот господин литератор говорил: представьте себе, что у одного такого жителя будущего откроются великие способности к преступлениям, у другого влечение только к девушкам — и каждый день к новой, — у третьего потребность жить только в патриархальном строе, ну и тому подобное».

— Убог и глуповат был этот литератор, — произнес Горький. — Он представлял себе под видом будущего человека все того же негодяя и мещанина из буржуазного общества. У этого господина нет ни воображения, ни простых знаний. Заметьте, его волнует не работа, не свободный труд нового человека, его беспокоит, как бы не появились новые обжоры, безнаказанные жулики и массовые похитители девственности. Они не понимают, что новый человек сделает себя заново, и образцом для него будут Ленин и Сталин, а не буржуазное существо с неограниченными потребностями и способностями ящера.

Горький очень интересовался вопросом — как возможно практически и действительно освободить от тягостного и малопроизводительного труда советскую женщину, домашнюю хозяйку. Его интересовало существо дела: производство электрических и газовых плит, стоимость энергии, общественные прачечные и домашние стиральные аппараты, общественное питание, детские сады и ясли, и все остальное, освобождающее женщину из ее маленького ада, наполненного чадом щей.

Ирригация, добыча торфа, огнестойкое строительство в деревне, электрификация — не менее сильно интересовали А. М. Горького; он достаточно серьезно разбирался в этих предметах и радовался, когда я ему сообщал какие-либо известные мне факты, касающиеся сооружения плотин, постройки небольших сельских электростанций, производства черепицы для покрытий и бетонных колец для колодцев, и так далее.

Особенно сильно взволновало Горького одно событие, известное мне в точности. В одном селе крестьяне образовали кооператив для постройки электростанции и небольшого комбината при ней: мельницы, крупорушки и глубокого трубчатого колодца с насосной установкой — для снабжения населения доброкачественной водой и для улучшения противопожарной охраны села. Крестьяне вложили в строительство не только свои средства (деньгами и материалами), но и огромный труд. Это было в зародыше то же явление, которое в наши дни превратилось в постройки силами народа гигантских каналов и дорог. Когда электростанция и предприятие при ней были построены и пущены в действие, то кулаки (тогда они были еще), владельцы ветряных мельниц, остались без помола, без доходов, потому что мельница при электростанции работала лучше, молола зерно совершенней и дешевле. Кулаки вышли из положения «просто»: в одну ночь они сожгли электростанцию, мельницу и крупорушку. В избах погас электрический свет, линии электропередач бесполезно, сиротливо остались стоять на сельских улицах. Что же сделали крестьяне? Они вновь сложились средствами и силами, вновь принялись за работу и построили новую, вторую электростанцию (прежняя сгорела почти дотла), технически более совершенную, чем первая.

Эти крестьяне-строители были вовсе не богатыми людьми, можно сказать — они были бедными, но они хотели жить лучше и веселее. У них потом дело вышло.

Горький растрогался до слез терпением и подвигом крестьян-созидателей и долго расспрашивал о подробностях их коллективного труда и эксплуатации установки.

— Вы счастливее нас, — сказал Горький. — Но надо подумать, надо сделать так, чтобы счастье вдохновляло человека сильнее, чем, этого, нужда или необходимость. А то счастье, того, на другого и неправильно может подействовать — ну, ослабит его, что ли… Вот вы знаете, есть чудесная легенда о Шахерезаде: она не хотела умирать, не хотела, и каждую ночь новым чудесным рассказом зарабатывала себе право жить еще сутки. Вот и нашим писателям нужно работать, как Шахерезада, но только они, писатели наши, счастливые, а Шахерезада была несчастной. Я, стало быть, хочу пожелать, чтоб счастье еще лучше, гм, производило способность к работе, чем несчастье. И я верю в это, да — я верю, что наш народ создаст литературу выше и чудесней, гораздо чудесней, изумительней и разумней, чем прекрасная Шахерезада, потому что счастье сильнее горя и солнце — светлее луны… Ведь от луны не растет трава.

А. М. Горький сильно кашлял, и у него отходила мокрота. Он сдерживался, немного сердился сам на себя, стеснялся своего нездоровья и старался его скрыть. Видеть это было печально и страшно.

Мы попрощались. У выходной двери мы стали трудиться у замка: сразу он не открылся, выйти просто было нельзя.

— Я сам с ним займусь, с чертом, — пообещал Горький. — Я сниму всю эту дверь совсем с ее запорами и навешу новую.

— А может быть, Алексей Максимович, лучше прорубить новый вход в капитальной стене!

Алексей Максимович улыбнулся.

Дверь самовольно открылась.

— Ишь ты, послушалась! — сказал Горький. — Ну, что же, до свидания, литератор!

— Я не литератор, Алексей Максимович, я писатель.

— Да, слово-то нехорошее, — произнес Горький, — и нерусское, и длинное, и даже оскорбительное какое-то. Это вы правы, что обиделись…

На улице я встретил знакомого писателя, шедшего, видимо, к тому же человеку, от которого я вышел.

— Ну как там Максимыч? — спросил меня знакомый.

— Какой Максимыч? — спросил я. — Я его не знаю.

Знакомый человек удивился.

— Да ты что? Я про Горького спрашиваю.

— Его зовут Алексей Максимович Горький, а не Максимыч… Что он для тебя — буфетчик, что ли? Это в трактирах так буфетчиков звали — Максимыч, Петрович, Савельич… А Горький для всех и навсегда — Алексей Максимович. Запомни это, литератор.

Читайте также