В поисках будущего (Путешествие на Каменскую писчебумажную фабрику)
В нашей стране любят предъявлять документы; это не только остаток тех прошлых лет, когда мы по метрикам и всеми способами делили людей на врагов и товарищей: полный подробный документ — есть рабочая биография, где записано трудовое сочинение целой жизни. Это сочинение дорого потому, что труд — безымянный: на кирпичах и на писчей бумаге нет фамилии работника, и нет ему славы, кроме документа. Особенно такая вещь дорога для бродячего рабочего, который сроду живет без семьи и знает фамилии заведующих биржами труда от Ленинграда до Свердловска.
Матвей Семенович Лазенков был именно из таких. Он остановился передо мной в сосновом лесу, где я сидел для наблюдения Каменской писчебумажной фабрики. Наставала весна — на меня что-то капало с деревьев и кругом пахло сырым теплом. По обеим сторонам лесной реки стояла фабрика, оттуда изредка доплывал сюда острый мертвящий газ серной кислоты. На станции Кувшиново серьезным голосом прогудел паровоз, и одновременно у него зарычал паровой предохранительный клапан: паровоз уходил в трудный подъем с предельным давлением в котле.
В природе было хорошо, но как-то тревожно. Очевидно, весна есть эпоха трудностей и для живого мира; быть может, ежегодно растения и звери тратят на свое создание и обновление столько же сил, сколько людям потребно на устройство социализма. Но ведь природа все же устраивается однажды в год, значит, и мы сумеем устроиться раз в век.
Здесь предстал невдалеке Матвей Семенович. Я думал, что он сейчас вынет из кармана музыкальный инструмент и сыграет мне за плату, или — покажет фокусы с картами и кольцом, — такую профессию обозначало его острое приветливое лицо походного артиста. Но он предъявил мне свои долголетние документы, и я с уважением прочитал про восемнадцать профессий гражданина Лазенкова. Матвей Семенович следил за мной, пока я читал, и лицо его принимало форму высшего превосходства и трогательного чувства к самому себе — за многообразие своего рабочего искусства; он мог делать бетон наравне с производством челноков для швеймашин. Я оплошал перед ним и выразил ему свое почтение.
Он сразу ослаб от своих благородных чувств и вытер слезы на бледных глазах универсального рабочего. Но это было лишь введение в еще большие человеческие чувства, а именно: Матвей Семенович Лазенков достал из своего мешка две бутылки водки на одну сухую рыбу. И мы слегка выпили с ним под весенним солнцем, уже уверенные в своей дружбе.
Немного погодя Матвей Семенович уже произносил беспокойную речь — лесу и мне:
— Я — резервная сила эсэсера! Дайте мне чертеж социализма и сырье, — я вам в одну смену сделаю и облицую его… Что там в газетах пишут — тут уклон, там перекос! Раз уклон — катись под откос, нервная стерва! Царап его — и ваших нет, а наши тут!..
Матвей Семенович говорил ртом из внутренних чувств, а голова его сидела на плечах и больше слушала, чем думала.
— Ты слушай дальше! Была у меня баба в Москве, а я в пекарне тогда помаленьку тесто жег. Пристала ко мне баба: принеси, говорит, мне углей мешок, я чай пить привыкла. Привыкла — так пей: несу я ей углей, а у трамвая стоит хороший народ, стоит — и ждет. Вдруг у меня удар в сердце, и я — царап! — да здравствует оппозиция!.. Еду я дальше — стою уже на передней площадке с угольным мешком, как депутат какой. Доезжаю до Лубянки и иду в монолитный дом. А там барышня сидит и меня спрашивает: с какой стороны вы чувствуете оппозицию? — С задней, говорю, — потому что революция вождь отсталости и смерть измене! — Ах, с задней, — говорит мне барышня, — ну, тогда идите отсюда к шутам! — Не пойду, говорю, мне ехать не на что, а я человек утомленный! — Барышня мне вынимает гривенник и дает. — Не хватает, предупреждаю я, — еще копейку давай — мне полторы станции ехать! И она мне еще пятачок без сдачи дает. А угли мои внизу лежат. Как бы, думаю, стражники там самовар не начали ставить: пожгут угли, моя баба с ума сойдет. Оказывается, нет — угли целы и даже запечатаны как судебное вещество. Приехал я домой и стал пить кипяток из новых углей, а на другой день взял и ушел из пекарей в кочегары…
Кругом стало скучнее — испарения земли зазастили солнце, — и ветер начал работать на лесных вершинах, поскрипывая терпеливой древесиной. Матвей Семенович несколько угомонился — он занял рот рыбой.
— Говорят, Карл Маркс рыбу любил, — произнес Матвей Семенович.
— Любил, — сказал я.
— И я люблю, — сообщил Матвей Семенович. — Говорят, в Москве теперь все по карточкам дают, а у меня в документах паспорта не хватает. Паспорт дадут без карточки, иль нет?
— Дадут, — сказал я, и закурил.
— Говорят, кто пепел на папиросе целиком в Москву доставит, тому рубль дают…
— Нет, — ответил я.
Оплошность у меня проходила: передо мной сидел явный лодырь, сочинитель, профессиональный безработный и артист устного слова; в Москве Лазенков никогда не был и профессий накопил потому, что его отовсюду увольняли, а он поступал дальше на новые предприятия. Свое несчастье он выдал мне за личное квалифицированное достоинство и высоко увлекся передо мной, забыв, что он уже отсох от рабочего класса.
— Ты врешь, — сказал я ему. — Ты ничего делать не умеешь, накопил отметки и ходишь хвастаешь, — ты не рабочий…
Матвей Семенович со злобой затосковал: видно, что ему тоже трудно; сам про себя он знал, кто он такой — неумелый, слабый и ненужный.
— Значит, я дурак? — спросил он у меня.
— Нет, ты не один дурак, — ответил я ему. — Ты еще, во-вторых, вредный.
— А зачем тогда наша республика дураков рожает? — перехитрил меня Лазенков. — Какая ж это тогда республика, мать твою в эсэсер?!
— Ты — не республика, — отклонил я Лазенкова от своего отечества. — Республика у нас рабочая, а ты не рабочий. Тебя республика никогда не рожала, ты живешь одному себе на потеху, а рабочим — для лишних расходов.
С быстротой слабохарактерного человека, Лазенков потерял свое прежнее настроение и захотел быть искренним.
— Значит, я — эгоист, и больше ничего! Убивать таких надо рабочей рукой…
Лазенков растрогался, втайне ожидая моего сочувствия.
— Придется убивать, — сообщил я.
Здесь Матвей Семенович образумился: он рассчитал, что мир велик и меня можно потерять навсегда и без убытка, напрасно он тратил свое вино на меня. Лазенков спокойно собрал остатки рыбы и встал.
— Будь здоров! — сказал я Матвею Семеновичу.
— Не к чему: таких убивать надо, — и Лазенков тронулся дорогой на Ржев.
После Лазенкова я вошел на Каменскую писчебумажную фабрику. А Матвей Семенович шел сейчас где-то по лесной дороге в город Ржев, хотя ему было мало смысла достигать этого Ржева.
Его путь не имел значения на своем конце, но он будет идти всю жизнь в поисках легкой пищи и развлечения, пока не упадет в межевую яму от смертельного утомления. Хорошая жизнь делается трудно: я видел, с каким терпеливым напряжением рабочий засовывает еловые деревья в патрон рубильной машины и та машина со зверской энергией электрического привода рубит дерево в мелкую щепу. Рабочий человек не шел по лесной дороге, он стоял на месте и заставлял идти вперед по движущейся ленте изрубленный лес. Где-то на конце фабрики лес окончательно превращался в бумагу и тетради, бумага и тетради исчезали за ограду фабрики и возвращались к рабочему рубильного патрона в виде книг и грамотных детей, корябающих свои первые лозунги на отцовской чистой тетради. Отец лишь вырабатывал чистое место для помещения ума маленького нового человека. Бумага, конечно, делается не из одного искрошенного дерева. К этому основному материалу прибавляются химические вещества, гарпиус (клей), глинозем и др. Производство бумаги требует много пара, воды и энергии. Один пионер, ходивший по фабрике с экскурсией, заметил, что лучше б было пустить вовсюду воды побольше, а химии поменьше.
— Почему? — спросил пионера фабричный специалист.
— Потому что вода течет в речке, а кислота — нет.
— Ну, и что же?
— А то же, что тетрадка стоит пятачок: ее враз испишешь, а отец потом дает три копейки — говорит, денег нету. Может, и нету — отчета дома не ведут, проверить не по чем…
Специалист и я почувствовали какое-то угрызение совести и свою общую отсталость перед этим юным будущим человеком.
— Если б в реке текла химия, тогда б надо воды поменьше, — заключал пионер свои указания с обратного конца.
В целлюлозном отделе фабрики стояли большие бутылки с какой-то желто-красноватой жидкостью, называемой селеном. Раньше эту жидкость, как побочный продукт, ненужный сам по себе для производства бумаги, спускали по канавке вон из фабрики. Еще до указания пионера, селен начали собирать в посуду, сосчитав, что этот селен может дать фабрике около полумиллиона в год добавочного дохода. Селен представляет собой ценное вещество для электротехнической и химической промышленности и стоит 2−3 тысячи рублей за один килограмм. Каменская же фабрика в год дает около 200 килограммов этого селена; теперь дело стоит за тем, чтобы этот селен перевести из бесформенного состояния в кристаллическое, и тогда он будет иметь свою полную рыночную стоимость. Селен отходит из нашего уральского колчедана, и надо подумать вообще — нельзя ли поставить его независимое прямое производство, кроме обязательного сбора на всех советских бумажных фабриках. Селен, вероятно, может стать и предметом вывоза за границу.
Детское указание пионера — воды побольше, а химии поменьше — получило, кроме дела с селеном, еще и прямое исполнение в том отделении Каменской фабрики, где производят клей-гарпиус. Каменские химики-бумажники прочитали однажды во французском журнале о новом, экономном способе приготовления гарпиуса. В журнале, понятно, была помещена лишь осведомительная заметка: инженер такой-то делает опыты там-то, чтобы проклейка бумаги стала дешевле. Трое специалистов Каменской фабрики составляют собственный проект, делают опытную варочную установку и терпят полный успех предприятия. Именно: новый способ дает экономию гарпиуса на 40%; иначе говоря, наименьшее сбережение фабрики на клее равняется 100 тыс. руб. в год, и школьник уже сможет получать тетрадь за 4 коп. вместо 5. Эта каменская копейка сделает лишние тысячи людей грамотными и равноценна ежегодной постройке двух-трех десятков хороших школ. Если же помножить каменскую копейку на всю советскую бумажную промышленность, то эта копейка станет целым колесом культурной революции.
Для самих рабочих новый способ производства клея также выгоден: он требует меньшего трудового напряжения и допускает применимость низкой квалификации.
В ролловом отделении в одной из машин каменцы увеличили число работающих планок, и ролловая машина стала работать экономней на 9 тыс. руб. в год. Но это было не очень удивительно, поскольку в русском рабочем всегда было много ума, не хватало лишь средств; теперь ему дали средства в виде целого государства — и он действует. Гораздо загадочнее была гидравлическая вымывка целлюлозы, вместо ручной, потому что новый способ вымывки нисколько не влиял на производительность труда. Почему же этот способ тогда ввели? Дело в том, что у нас машина дороже человека; с машиной нельзя плохо обращаться — она перестанет работать, а с человеком можно — он перетерпит за счет лишнего расхода своего тела и своей жизни. Однако не всюду так. На Каменской фабрике вводят и такие улучшения, которые полезны не для машин и производительности труда, а для самого рабочего: здесь уже человек получил социалистическую оценку, фабрику начинают устраивать так, чтобы она лучше отвечала душе и настроению рабочего и не тратила его нервов, бдительности и мускулов. Только для этой цели введена гидравлическая вымывка целлюлозы на смену ручной. И все же здесь еще мало отличий от других наших лучших предприятий.
Кругом Каменской фабрики росли леса и жили деревни, в деревнях существовали крестьяне, которые пахали, сеяли и жали среди обычного среднерусского пейзажа. И было непонятно, почему здесь рабочий производит бумагу вдесятеро дешевле, чем на Сясьской фабрике: природа и люди там едва ли хуже. Я проходил по фабрике и рассматривал рабочих; они попадались лишь изредка среди ущелий предприятия.
Пожилой бумажный мастер стоял у вращающихся барабанов и глядел на них с некоторым сомнением: он не был уверен, что их нельзя заставить вращаться еще быстрее. Однажды он это уже сделал. Он сел среди сменившейся бригады старых рабочих и сказал им: рабочий человек может стать и мухой, и слоном, чем захочет; с мухой и паук управится, а слон сам деревья корчует. Фабрикант Кувшинов в Америку ездил, чтобы не ослабеть в производстве, но загодя утонул на корабле «Титанике», а нам в Америку ездить дорого, нам приходится по дешевке самим думать…
Бригада молча слушала мастера: она уже кое-что понимала.
— Барабаны идут тихо, — говорил мастер. — Сменив шкив на электромоторе, дадим барабанам настоящий ход — нам бумага нужна скорее. У нас сейчас год недостатков, вы знаете, — я не учу, а разговариваю. Лучше разговора будет гнать машины… Страшно вам или так себе?
Мастеровые не испугались. Отчего не испугались — было непонятно: лишний труд всегда влечет сокращение жизни, он заменяет самоубийство. Но у бригады имелся свой расчет: год недостатков сейчас можно превратить в близкий век благополучия, если истратить этот год на труд у более скорых машин. И еще было нечто у этой бригады, что не оплачивается и пока неизвестно.
Барабаны пустили быстрее, бумаги с них стало получаться на 20% больше. Другие бригады подравнялись к этой передовой бригаде, потому что сочли для себя позором тихий ход машин.
«Нас везут в социализм машины: дадим машинам полный ход!»
Этот каменский лозунг исполнили сами каменцы.
— Отчего вы — умные и честные, а на Сяси дураки? — был спрошен один рабочий-каменец.
— Дураку виднее, у него спроси, — ответил каменец. — Разница идет не от умного, а от глупого: мы ее не чувствуем.
Вечером я читал планы и расчеты фабрики. В расчете стоимости одной тонны бумаги за первую четверть 1928/9 года сказано, что Каменская фабрика произвела бумаги на 3,8% больше задания и на 28 рублей дешевле за тонну.
Фабрика работает день и ночь — под солнцем и под луной. От этого и ночью не хотелось спать: близко находятся люди, которые бодрствуют и трудятся среди жары машин.
Обеспокоенный окружающей энергией, я вышел в поселок на поиски истины высокого производительного труда, — истины, утраченной на многих хорошо оборудованных предприятиях.
Каменские изобретения еще не выделяют каменскую фабрику изо всех других фабрик: рабочий у нас всюду изобретает; в изобретательстве есть самозащита рабочего от страдания труда, — тем, что труд делается похожим на искусство, и тем, что в изобретениях есть обещание обогнать потребление производством — и вырваться из порочного круга вечной работы.
Я искал не изобретения, не умелых администраторов, а среднего каменского рабочего, чтобы перенять его качества для других.
Кругом лежали тощие, тверские почвы. Землю здесь не обожают — за ее безответность; тверская земля не отвечает человеку плодом и урожаем на его труд, — и крестьянин, живущий земледелием, ходит гол, бос и зол. Душа крестьянина тоже пуста — землю ему любить не за что, а больше — некого. Другие люди счастливей его: у них есть труд, это средство соприкосновения с миром и людьми, — и люди и мир их кормят за труд; и самое место труда делается любимым и священным, как любимая земля в черноземных губерниях. Человек же без труда, без узла жизни, связавшего его с человечеством и природой, делается сухой былинкой, колеблемой ветром нужды и теснотой одиночества.
Георгий Никанорович Свешников почувствовал себя ненужной тряпкой, когда Каменскую фабрику хотели закрыть семь-восемь лет назад. Юношей, разрушив веру в Бога, он так же потерял связь с миром и думал о преждевременной смерти, но у него не было оружия для смерти, а позже он начал читать Кропоткина, Бебеля, Маркса и постепенно увязался с людьми новым прочным способом.
На Каменской фабрике он стоял за ролловой машиной, и вдруг — его почти попросили оставить место и идти домой. А хата его находилась среди бесплодных болот, фабрика была его кормилицей, он уже успел снять с земли свою душевную привязанность к ней и направил ее на фабрику; если его отправят в деревню, Свешников выйдет с мертвой душой, — вместе с номером у него отнимут в проходной будке чувство смысла жизни из сердца, последний способ сообщения с людьми. Он вновь очутится среди сырой голодной природы, как в юности очутился без Бога и покоя. Тогда Свешников взял и заплакал; вместе с ним плакал весь рабочий Каменский район.
Здесь рабочие ясно разгадали, что индустрия — их кормилица, и притом — единственная, а где хлеб — там и любовь и прочие лучшие чувства.
Фабрику оставили работать. Мастеровые в нее вцепились, как крестьяне в землю. Там, где половина рабочих оставила тридцать лет самой благородной поры своей жизни, там дело не только в зарплате, — там дело в хозяйском чувстве к фабрике и в полном праве на нее.
Лет пять назад Георгий Никанорович Свешников потерял в деревне всякий причал — он продал по дешевке усадьбу замужней сестре и переселился в фабричный поселок, словно окончательно женился на фабрике. Около половины каменцев также навсегда утратили свою родину— деревню, а остальные желают того же.
— А как у вас в фабкоме и ячейке? — спросил я у Свешникова. — Там у вас бюрократизм, или вообще слабо? Бумаги для планов и резолюций им хватает?
Свешников не понял формы вопроса — он жил наивно в обетованной земле.
— Там же мы сидим: выбираем и меняемся, мы почти по очереди должности несем.
— Ах, так, — понял я с облегчением. — Так просто?
— А еще чего тебе? Мы просто рабочий класс, нам некогда суетиться.
— Кто у вас инженеры? — спросил я дальше.
— Один есть рабочий с высшим образованием по технике, а другие — более пожилые.
— Как работают пожилые?
— Так же, как и рабочий. Инженеры, — у них ум искусственный, они знают больше.
— Почему больше, вы же работаете тридцать лет, вы знаете по бумажному делу все.
— У них весь кругозор в голове, а у меня одна фабрика. Он знает, отчего колчедан в горах растет, он что и к бумаге не касается, может сюда же для пользы присоединить.
После я был у инженера. Инженер имел спокойное, удовлетворенное лицо, работал он без спешки, но непрерывно.
— На чем у вас основаны отношения с рабочими? — был задан вопрос специалисту.
— На производственном уважении. Работать с опытными рабочими можно, только имея тоже опыт в голове и практику в руках. Плохой инженер будет здесь на другой же день изолирован и сам уедет.
— Трудно вам?
— Нет. Мы мало администрируем, мы больше улучшаем машины и условия труда. Это заменяет управление. Главным образом, я лично считаю, надо постоянно облегчать условия труда — постепенно делать труд бытовым, нормальным чувством. Вы видели гидравлическую вымывку целлюлозы?
— Видел. Почему вы говорите, что сделать труд бытом — это главное?
— Потому что половиной успеха всякого предприятия всегда было и будет психология рабочего: у человека есть сердце, ум и настроение — вот в чем дело; остальная половина успеха — машины, сырье, организация
— У вас твердые кадры рабочих?
— Да. Основной состав мастеровых почти не меняется.
Раз так, то молодежь из ФЗУ на Каменке, наверное, плохо себя чувствует: у нее нет хороших профессиональных перспектив; при очень слабой текучести рабочего состава трудно получить работу и трудно продвигаться по лестнице квалификации. Такое мнение о ФЗУ Каменской фабрики — ошибка. Молодежь там учится с доверчивой яростью, потому что она молодежь и слабо боится завтрашнего дня. Это бесстрашие не бессознательное. Фабзавучи уже знают о непорядках на Сяси, о том, что на «Соколе» и на Балахне хуже, чем на их фабрике. И ученики ФЗУ имеют свой разумный, государственный проект: на Сясь и на другие новые фабрики послать с их фабрики группы опытных рабочих, чтобы они там «орабочили» и «раскрестьянили» свеженабранную рабочую силу. Один ученик так нечаянно и сказал: «На Сяси мало рабочих, там одна рабочая сила». Уехавшие каменские рабочие получат на новых фабриках повышение, а на самой Каменской фабрике получится передвижка снизу вверх и освободятся места для окончивших фабзавучей. Если дать такую перспективу Каменскому ФЗУ, то само ФЗУ тоже, как и фабрика, станет образцовым, потому что настроение учеников, как и рабочих, есть половина успеха их занятий. Кроме того, новые фабрики получат настоящее рабочее ядро из лучшего советского питомника мастеровых-бумажников. Пролетариат должен расширяться и воспитываться за счет освоения выходцев-крестьян лучшими рабочими. Многие каменцы совершенно разделяют мысль о живой помощи новым бумажным фабрикам. «В середине рабочего сословия мы полные хозяева, а жить все равно где», — сказал один мастеровой. А затем добавил для полноты: «Хотя мы и наружи тоже хозяева помаленьку».
Свешников глядел поверх очков в газету, не доверяя стеклу; его сын, фабзавучник, говорил мне о том, что на севере, на Сяси, природа хороша — он туда обязательно поедет потом на работу. Еще ему нравился город Монреаль — за свою тайну и отдаленность, но поехать туда придется не раньше мировой революции: и сын Свешникова вздыхал — такой город пропадает без него. За окном жила ночная лунная тишина. Лишь иногда пройдет рабочий на смену или тревожно попросит далекий паровоз тремя свистками тормозов на уклоне. В районе Каменской фабрики не знают хулиганства и никто не помнит, когда было последнее убийство. Настоящий, социалистический труд, органическое отношение к производству — уже сами по себе образуют бытовую культуру.
Близ станции Кувшиново, Белорусской дороги, революция так сумела использовать природные и исторические условия, что создался высокий образец рабочего человека — с чувством труда, как телесной надобности, и с отношением к фабрике, как к своему двору, средству связи коллектива и драгоценному источнику жизни, взамен бесплодного земельного надела. Страна строится заново — создаются не только новые заводы, но и не существовавшие люди, способные понять, что мы бедны от великих затрат на социализм, способные заплатить годами за века, и — работать с напряжением ревности друг к другу и со страхом за судьбу всего пролетарского дела.